Полная версия

Главная arrow Философия arrow К абсурдной свободе через революционную шизофрению (машинное бессознательное как предпосылка для "реинкарнации" экзистенциализма)

  • Увеличить шрифт
  • Уменьшить шрифт


<<   СОДЕРЖАНИЕ ПОСМОТРЕТЬ ОРИГИНАЛ

ЭПИЛОГ. «МЫ» И ТВОРЧЕСКАЯ МОЩЬ БЕЗЛИЧНЫХ КОНСТРУКЦИЙ, ЭПИСТЕМОЛОГИЧЕСКАЯ НЕРАЗРЕШИМОСТЬ, РАЗРУШЕНИЕ ЭТИКИ КАК ЭТИЧЕСКИЙ ЖЕСТ, «ОТРИЦАНИЕ ОТРИЦАНИЯ» ВООБРАЖАЕМОГО И ВСКРЫТАЯ РАНА СОЦИАЛЬНОСТИ

Я начал эту работу с чистосердечного признания - им и закончу.

По ходу ее написания вдруг неожиданную сложность стало представлять употребление местоимений первого лица - «Я», «Мы». На каком-то этапе пришлось удалять из текста почти все «личностные» обороты («мы полагаем», «мы пришли к выводу», «мы показали» и т.д.) и заменять их на безличные конструкции («можно предположить», «как было показано выше»...). Если отказ от «Я» протекал совершенно безболезненно, то «Мы» - нормативная форма высказывания для научной литературы, а потому расставание с нею не могло не вызывать хотя бы минимальный внутренний протест. Тем не менее почему-то стало крайне сложно при организации авторской речи использовать личные местоимения. Исключение составляли те моменты, когда необходимо было подобрать наглядные примеры к отдельным умозрительным конструкциям, и субъект повествования как бы естественно самоустранялся, уступая место эмпирическому субъекту, позволяя ему прикрываться масками «Я» или «Мы» («согласно этой логике мы можем поступить так-то и так-то...»). Но это - не более чем оборот речи и никак не влияло на структуру выражения мысли.

А ведь эта редакторская правка понадобилась вовсе не из-за стилистических соображений: дело в другом - я не узнаю себя в том, что написал. Не в смысле «смерти автора», осознавшего вдруг, что на самом деле он является функцией некоего «автономного дискурса», занимает отведенное ему место внутри организованной сетки высказываний. Но в том смысле, что произведенная работа привела к разоблачению мистификации, что книга представляет собой реконструкцию процесса мышления, его «эмпирический двойник». Напротив, сам мыслительный процесс как раз не находит своего отражения в книге, мое «Я» (как и «Мы» научного дискурса) непосредственно не связано с написанным - скорее оно соответствует пробелам, «белым пятнам», тому, что не вошло в книгу, - удаленным фрагментам текста, «творческим кризисам», состояниям усталости, апатии, когда ничего невозможно написать, и проч. И дело тут в том, что мыслительный процесс достигает своей высшей интенсивности именно в моменты бессмысленного и бесцельного напряжения, в критической точке, когда субъект переживает разрушение стимула, обесценивание исходного намерения и отсутствие смысла в дальнейшей работе. А моменты «озарения», «прорыва» - уже нечто, созданное сверх этого процесса и связанное, по-видимому, с ничем не обусловленным, бесполезным поддержанием его интенсивности. Переживания бессмысленности, бесцельности, тщетности усилий дают возможность процессу длиться, существовать только одному ему присущим способом, поскольку они лучше всего соответствуют структуре проклятия/психоза - способу функционирования абсурдной свободы и безумного желания. Я достигаю точки, где больше нет причины продолжать писать, абсолютно никакой, - «я зашел в тупик, я не могу довести эту мысль до конца, ибо то, что я хотел выразить, оказалось неправдой...». И не выходя из этого состояния, продолжая его, несмотря на осознание тщетности предпринимаемых усилий, я достигаю анонимности.

Я не мог не написать эту книгу. Это было необходимо - чтобы подавить то смутное беспокойство, которое преследовало меня на протяжении уже довольно долгого времени и от которого невозможно было избавиться каким-либо другим способом. Да, я хотел разобраться в том, что случилось со мной, - концептуализировать и транслировать пережитый опыт. Парадоксально, но конечный вывод заключается в том, что мой собственный опыт не поддается трансляции - потому как в процессе написания он как будто перестал быть моим собственным. Это цена, которую пришлось заплатить за творческий акт: пережитый опыт превращается в ставку в игре, ибо чтобы сделать свой опыт пригодным для трансляции, его необходимо обезличить, отказаться от него как от своей собственности и, по возможности, вообще стереть следы своего присутствия. Поэтому книга - это ловушка для воображаемой идентичности субъекта. Отсюда та роль, которую играют в ней безличные обороты - они лучше всего свидетельствуют об опыте достижения анонимности. И сейчас я свободно могу говорить от первого лица только потому, что требуется дать оценку этому специфическому опыту, взглянуть на него со стороны, из рефлексивной позиции.

В связи с полученным результатом, - «программным» требованием перехода к анонимной субъективности, - можно по-новому обосновать предпосылку этого исследования. Точка отсчета - трансформация замысла в результате акта познания, аннулирование исходной интенции. Требовалось «переписать историю», лишить мысль ее «идейного» основания, причины, из которой она следовала, «подвесить» ее и подставить другой замысел - чтобы ошибка превратилась в «открытие». Еще в прологе говорилось, что другого пути нет: чтобы процесс познания способен был достичь ощутимых результатов, необходимо встать на точку зрения совершенной ошибки. Я не мог с самого начала сделать «правильное» предположение,- оно могло быть только ошибочным. И имя этой ошибки - субъективность, «законспирированная» и включенная в объект познания, в само исследовательское поле. Ошибка, которая не может быть исправлена и требует признания - признания именно в качестве «симптома» присутствия субъективности. Тогда и происходит переход от эмпирического к анонимному субъекту, от «автономной личности» к безличной «автономии» как стратегии и логики принятия решений. Если хотите, в ходе проделанной работы завоевано право ввести эпистемологическую неразрешимость - в дополнение к этической. Значит, дело не в том, что я воспользовался случайно представленным мне шансом, но в том, что этот шанс не мог не быть мне предоставлен, случайность не могла не произойти, - или, формулируя по-другому, случайность в процессе познания имеет структуру необходимости.

Анонимная субъективность означает предел для субъекта познания (причем, неважно- для исповедального индивидуального «Я» или научно-парадигмального «Мы»), за которым разработанный им «план исследования» стирается, приносится в жертву, чтобы санкционировать достигнутый результат - поместить в начало исследования другой план, более соответствующий этому результату. Так происходит, потому что этот новый план является изнанкой первоначального, ибо представляет собой обнаружение в основании прежнего плана пустоты субъективности, - «выпотрошенной», избавленной от всякого эмпирического содержания, то есть - анонимной. Таким образом, анонимность позволяет как бы упорствовать в совершенной ошибке, слиться с нею, переместиться на ее точку зрения, отбросив, как балласт, «свою собственную». Она дает возможность раз за разом продлевать бессмысленное и бесполезное напряжение, проноситься над бездной абсолютной необусловленности, делать сверхусилие и тем самым активировать конститутивное измерение абсурдности/безумия, все время двигаться вперед и вперед, не считаясь с жертвами - потерей имени, отказа от своих планов. Это не релятивизм, который провозглашает ошибочным любое знание, растворяет его во всеобщей относительности, поскольку как раз эта идентификация с ошибочной позицией гарантирует истинность результата- точно так же, как перманентное сознание неизбежности Зла делает возможным Добро. Не любое знание ошибочно, но ошибочность, осознанная и принятая, пусть даже ценой устранения самого субъекта познания, является условием истинного знания. Остается только смириться - достижение истины предполагает в обязательном порядке намеренное искажение и фальсификацию.

Так или иначе, выбор этой предпосылки привел к определенным последствиям, которые сами по себе требуют разбора. В начале я раскрыл карты, заявив, что нельзя доказать тождественность философских проектов Сартра и Делёза/Гваттари, найти «нейтральное» понятийное измерение и объявил об их принципиальной асимметричности, где экзистенциальная негативность доминирует над машинным бессознательным, использует его в качестве средства продления собственного существования. Соответственно, эта асимметричность, доминация одного проекта на другим - то самое основание, «подставленное» задним числом под полученный результат, а результат - это доказательство самой возможности адаптировать фигуру «состоявшегося шизофреника» к этике радикальной ответственности и описание механизма этой адаптации. Революционная шизофрения - это и в самом деле своего рода «инъекция», которая повышает иммунитет экзистенциализма к внешним воздействиям, то есть к позднейшим «концептуальным наслоениям».

Чтобы добиться этого результата, пришлось пройти долгий путь, начатый с открытия «ассиметричного синтеза» и «разомкнутой цепи восприятия», а завершившийся драматической диалектикой солидарности и преступления. Сначала между машинным бессознательным и экзистенциальной негативностью была выявлена отрицательная обратная связь. Проект для-себя, фундаментальный выбор структурирует собственное бытие и тем самым моделирует реальность, а шизофрения - такой специфический способ моделирования, который провозглашает одновременное сосуществование бесконечного множества моделей, ускользая от необходимости выбора между ними: производит короткое замыкание в структуре бытия-в-мире, противопоставляя опыту сознания, пережившего разрыв с собственным бытием, телесный шизоидный опыт. Этот тип связи формируется за счет удаления из онтологической конструкции Сартра ключевого элемента - недостижимого, полностью «обесчеловеченного» в-себе, «обезображенной» реальности как таковой, - фактора, означающего неустранимый разрыв в перцептивном поле. И таким образом можно перейти от опыта онтологического раскола и ангажированной субъективности, делающей выбор в пользу той или иной реальности, к перманентному сдвигу реальности, к «шизофреническому дрейфу».

Это позволяет утвердить заявленную асимметричность проектов Сартра и Делёза/Гваттари, и в то же время помогает создать механизм координации между действиями оператора шизо-потоков и ангажированного субъекта: это оригинальный способ субъективации, понятийный конструкт, который не попал в поле отрицательной обратной связи, а именно - тождество субъекта и процесса, который он переживает, невозможность выйти за его пределы. Это структура прокля- тия/психоза, свобода как свободный выбор и желание как производство желания, из которой непосредственно вытекает этическая неразрешимость, - она принадлежит и ангажированной субъективности, и оператору шизо-потоков. Этическая неразрешимость - это невозможность принять этически верное решение, поскольку абсурдная свобода и безумное желание, являясь аутентичными типами субъективации, отсылают к специфическому измерению за пределами Бытия (Ничто) и за пределами Сознания (Бессознательное), пребывать в котором нет никакой онтологической возможности. Зло - тотально и безальтернативно, Добро - структурно невозможно. Это измерение абсурдности/безумия не доступно эмпирическому наблюдению или моральной идентификации, но оно оставляет неуничтожимый след в объективном мире, образует «нулевой уровень» реальности - это всегда уже принятое решение, в результате которого формируется внешняя среда, делается выбор ее конфигурации. И эта конфигурация как бы разъедается изнутри, подтачивается тревогой и шизофренией, а значит и обречена на перманентную нестабильность: из-за этого наше существование как будто застывает в одном шаге от полного хаоса, в немой гримасе ужаса, но удерживается от падения, как ни странно, именно за счет нестабильности, самой угрозы хаоса. Это измерение абсурдности/безумия, с одной стороны, принципиально не достижимо, но с другой - структурирует саму среду, в которой существует субъект, за счет постоянной внутренней угрозы, а потому, в конечном счете, появляется небольшой шанс его активировать. Это произойдет, только если переместиться на позицию, на точку зрения этой угрозы, идентифицировать себя с нею и тем самым достичь анонимной субъективности (уже не на эпистемологическом, а на этическом уровне). А для этого надо отказаться от фиктивной позиции субъекта- наблюдателя, который теоретически мог бы разрешить этический парадокс, отделить, наконец-то, Добро от Зла, а само Добро следует определить в качестве неумолимого сознания Зла и признания его необходимости. Преступление, которое, по сути, является исключением из социального целого, акцией одиночки, лишающей его права на признание со стороны других людей, вдруг оказывается способом достижения всеобщей солидарности. А солидарность, в свою очередь, не поддается передаче другим людям в качестве «идеологической позиции» и может существовать только через преступление.

Все, о чем шла речь до этого момента, вытекало из субъективной предпосылки, организующей исследование, определяющей его цель и логику. Теперь мы оказались по ту сторону. Дело в том, что в самом конце возникает совершенно не запланированный, но явно не случайный эффект, - он связан с отказом рассматривать драматургию Сартра в качестве набора «моральных иллюстраций» и непосредственно вытекает из «взаимоотражения» преступления и солидарности. Если не воспринимать драму как «эстетическую пропаганду» определенного образа действий, то можно отследить в ее воздействии на зрителя вполне реальный эффект, а именно эффект снятия гипноза, - того самого, образуемого за счет веры в веру Другого, - выхода из-под власти воображаемого. Сартр прошел путь в обоих направлениях, меняя «вектор» революционного отрицания для «эмансипированного» субъекта: либо драма разворачивается в фазе трансляции сообщения Другому- с последующим отказом от передачи сообщения, взятием на себя всей полноты ответственности (Орест), либо в фазе его принятия - с отказом от признания его легитимности, от самого существования источника сообщения (Гёц). Весь фокус в том, что этот механизм не следует расценивать как моральный императив, являющийся обязательным к исполнению для перехода к анонимной субъективности и тотальному освобождению. Напротив, он свидетельствует о том, что не существует какой-то уникальной «моральной схемы», согласно которой я должен действовать, чтобы достичь аутентичности, невзирая на яростное сопротивление внешней среды. Наличие такой схемы как раз означало бы отчуждение и репрессию, «этическую нормативность», поскольку само существование этой среды производится актом моей веры, а следовательно, я остаюсь под гипнозом, несмотря на все мои титанические усилия. По-настоящему аутентичность достигается, когда результатом совершаемого мною действия является разрушение субъективного, «духовного» измерения, вскрытие «этической оболочки» принимаемого решения и трансформация его в реальное воздействие.

Здесь нет ничего от прагматической установки, поскольку последняя как раз сохраняет ориентацию на внешнюю среду, не принимая в расчет «субъективное» измерение, отвергая требования морали как «несущественные», «фиктивные». В то время как наличие исходного морального требования является обязательным условием операции, иначе не произойдет разоблачения фантома внешней среды: то место, которое как бы занимает отстаиваемая моральная ценность, представляет собой единственное реальное звено в воображаемой цепи социума, на которое и производится воздействие со стороны восставшего, анонимного субъекта. А следовательно, если изначально не принимать в расчет этическое измерение, то и не будет возможна конечная демистификация, не состоится взлом «системы». То есть прагматизм в этом плане находится еще дальше от логики аутентичности, чем обличительная проповедь самого закоренелого моралиста, так как поддерживается «фанатичной» верой прагматика в фанатизм - то есть в субъекта, верящего в те самые «фиктивные» ценности, которые он отрицает. Так он просто-напросто автоматически воспроизводит структурную иллюзию, «внешнюю среду», с которой моралист ведет свою отчаянную бескомпромиссную войну.

На самом деле, чтобы получить возможность реального воздействия, необходимо осуществить взаимоуничтожение морализма и прагматизма, - когда сообщение о проблеме внутри «системы» не становится поводом для реконструкции самой «системы», признания ее реальности, а воспринимается именно в качестве сообщения - не наполняя его нормативным смыслом, имеющим силу закона (закона - с которым борется моралист и который использует в своих интересах прагматик). Это именно то, что характеризует позицию театрального зрителя (каковую ни в коем случае не следует путать с позицией субъекта-наблюдателя): он воспринимает сообщение в его драматической форме - как реплику, используемую в рискованной и ожесточенной борьбе, в пространстве непредвиденной случайности. А значит, сообщение демистифицируется, избавляется от нормативной формы социального права: его больше не рассматривают как императив. Если угодно, театр - это разоблачение театральности социума, «отрицание отрицания» воображаемого (так же как зритель театрального зрелища- «отрицание отрицания» субъекта-наблюдателя). Но самое интересное - это то, что остается после разоблачения, окончательной победы над химерой. После спектакля, на опустевшей сцене. Одновременно это то, благодаря чему стала возможна победа, то самое «реальное воздействие».

Итак, прагматизм относится к фазе трансляции сообщения и возлагает всю ответственность за проблему в «системе» на фанатика (следующего в цепи агентов «системы»), морализм - к фазе приема и позволяет уйти от ответственности через ссылку на авторитет (предыдущего в цепи). Революционная альтернатива, как уже известно, - «замыкание» сообщения на себе, абсолютно добровольное принятие без признания его легитимности и без поиска фигуры виновного, вследствие чего индивидуальное действие обретает способность воздействовать на универсальный порядок вплоть до его полного разрушения. И именно после этой акции происходит обнаружение некой сердцевины «системы», оставшейся нетронутой, неожиданное столкновение с социальностью как таковой, составляющей незримое ядро воздвигнутого фантома, вокруг которой и разыгрывается кошмарное и торжественное зрелище, называемое «социумом». И как можно догадаться, благодаря воздействию именно на нее акция одиночки, сокрушившая запрограммированное общество, увенчалась успехом. То есть сначала происходит снятие этического в высшей точке этического напряжения, когда моральная ценность, ввиду осознания и принятия невозможности Добра, стирается, - а уже дальше под ней раскрывается нечто не-артикулируемое и безымянное, какой-то фрагмент разрушенного фантома, который все это время и был его «материальным носителем». Как в сказке смерть злого волшебника сопровождается его исчезновением, но при этом остается какая-нибудь деталь, которая только одна с самого начала и была настоящей в его устрашающем фантастическом облике. «Внешняя среда», воображаемая «система» - это универсум, противостоящий субъекту, а его непроницаемое ядро, «чистая социальность» - это как бы связующее звено между индивидуальным действием и универсумом, болевая точка «системы», единственный элемент реальности, включенный в структуру воображаемого. Мораль прикрывает именно эту точку - и тем самым косвенно позволяет ее обнаружить.

Этот незапланированный контакт с «остатком социального» если с чем и можно сравнить, то, разве что, с прикосновением к вскрытой ране, к оголенному нерву. Фактически, «чистая социальность» - это то, что осталось, после того, как исчерпаны все возможности достижения этической аутентичности, потому что субъекту раз и навсегда перекрыт выход за пределы «переживаемого объективного процесса» (бытия для-себя, обреченного постоянно выбирать собственное бытие, и желающего производства, непрерывно производящего сами желания), чтобы занять позицию извне, откуда только и можно гарантировать аутентичность этического решения. «Социальное» само по себе - это остаток, с которым происходит столкновение, если осознать и принять все последствия принципиальной невозможности Добра, то есть осуществить императив мести. «Социальность» - обозначение того, у чего нет имени. Это то, что подразумевается, когда необходимо реализовать некую интенцию, тот «эпистемологический фон», который будет чем-то самим собой разумеющимся, со своим предполагаемым «типом научного знания», - а аннулирование интенции сталкивает лицом к лицу с этим безымянным нечто, делает «фон» ужасающим и фантастическим объектом восприятия. «Социальность» существует только на расстоянии - через призму реализуемой субъективной интенции (даже если речь идет об использовании понятийного аппарата социологии, то его цель - не подпускать слишком близко к чистой социальности), но моментально рассеивается при приближении к ней вплотную, когда все маски сброшены и она предстает во всей своей бесформенности и, словно резко увеличенное в фотошопе цифровое изображение, теряет очертания, контуры, распадается на «пиксели». Как это, в сущности, и происходит сейчас - и тем самым задаются границы нового исследования.

Поэтому конечная формулировка звучит следующим образом: аутентичной этической схемой будет являться разрушение всякой этики, переход за границы этического - в чистую, обнаженную реальность социального, для экспликации которой необходимо совершенно другое исследование. Но обнаружение этого перехода стало возможно именно в результате действия описанного здесь реверсивного механизма: изначально совершенная ошибка и ее признание в качестве фактора субъективности обеспечивают настоящую беспред- посылочность познания, являются единственным шансом на достижение истины. Истина - это всегда то, что в остатке, после исчерпания этических возможностей субъекта.

 
<<   СОДЕРЖАНИЕ ПОСМОТРЕТЬ ОРИГИНАЛ