М. Горький и развитие сибирского романа 1910-1930-х гг.

Понятие «сибирский роман» возникло в XIX в. «Я первый написал сибирский роман: кому я мог подражать, кроме формы?» - утверждал сибирский писатель И.Т. Калашников в предисловии к повести «Изгнанники» (1834). М.К. Азадовский именно в связи с творчеством этого беллетриста XIX в. употребил термины «сибирская повесть» и «сибирский роман»1. Понятие существовало в сознании и творческой практике сибирских писателей XX в., во второй половине которого были изданы серии «Библиотека сибирского романа» и «Советский сибирский роман».

Сибирский роман неразрывно связан с традицией русского романа Х1Х-ХХ вв. Попытка создать сугубо «местный» роман «Тайжане»[1] [2] [3], предпринятая знаменитыми идеологами областничества Г.Н. Потаниным и Н.М. Ядринцевым, не случайно оказалась безуспешной. Этот незавершенный «роман» представлял собой ряд очерков, связанных единым героем. Областническая идея, публицистическая тенденция явно преобладала в нем над эстетической, художественной стороной. Роман появился в творчестве сибирских писателей только в начале XX в. Обогащая русскую литературу реалистическим изображением различных областей Сибири, представление о которой даже в сознании русского читателя было ближе к мифу, чем к реальности, сибирский роман опирался на традицию русского романа, развиваясь как его своеобразная разновидность. Он отбирал из сюжетного пространства^ русского и западноевропейского романа определенные темы, мотивы, образы, сюжеты, своеобразно разрабатывал, интерпретировал их. Среди них образ дома, тема семьи и рода, характерная для семейной хроники; мотив блудного сына, сюжет путешествия, духовно-религиозные искания героя.

Возникновение сибирского романа и формирование основных его признаков в XX в. не было случайным. В начале столетия Сибирь переживала бурный экономический рост, идеи областничества свидетельствовали о зрелости политического самосознания, интеллектуальном и творческом потенциале региона. Возникали газеты, журналы, литературные кружки; формировалась литературная среда, необходимая для созревания крупных талантов. Именно в XX в. сибирские писатели, один за другим, начали перерастать рамки местной региональной литературы и становиться литературными величинами национального масштаба.

Сибиряки стремились создать свою литературу, свой журнал, свой роман. При этом роман становился «как бы “аттестатом зрелости” литературы»1. Г.Д. Гребенщиков явился здесь первопроходцем, он мечтал о романе едва ли не с первых шагов в литературе. В 1911 г. он сообщал о замысле романа или «большой повести» М. Горькому, А.Н. Белослюдо-ву[4] [5]. В.Я. Шишков, написавший, по собственному признанию, около 300 печатных листов[6], был убежден: «“Утрюм-река” - та вещь, ради которой я родился»[7].

В статье «Литературная пушнина» (Сибирские огни. 1927. № 1) В.Я. Зазубрин утверждал, что каждый писатель «хочет, по меньшей мере, построить один воздушный замок» - роман, и с сожалением констатировал, что за первые послереволюционные годы «ни один писатель, живущий в Сибири, не написал романа. Роман - это досуг, это отрешенность на месяцы от какой бы то ни было работы, это настоящий воздушный замок»[8]. В докладе на торжественном заседании, посвященном пятилетию журнала «Сибирские огни» (Сибирские огни. 1927. № 2), Зазубрин призывал не ограничиваться «постройкой маленьких деревянных домиков-рассказов» и создавать «многоэтажные <...> каменные небоскребы-романы», расширяя их тематический спектр: «Восток и мы, Китай, Индия, Тибет, Монголия, Советская Сибирь, СССР -вот где широчайшие возможности для творчества сибирского писателя»[9].

Всеволод Иванов, начиная с 1923 г. (роман «Голубые пески»), пробовал самые разнообразные романные формы: авантюрный роман («Иприт», в соавторстве с В. Шкловским), не законченный и уничтоженный автором «производственный» роман («Северосталь»), замысел романа о крестьянстве («Казаки»; «Мне хочется показать мужицкую тоску по семье, по дому, по спокойному хозяйству...»[10]- писал он Горькому об этом замысле), гротескно-фантастические и сатирические романы («У», «Кремль»), чрезвычайно своеобразная художественная автобиография («Похождения факира») и др. Он много и напряженно размышлял о природе романа. Об этом свидетельствуют его дневники, записные книжки и заметки по теории литературы[11].

Непосредственные высказывания Горького о сибирском романе как жанровой разновидности неизвестны. Однако, если суммировать отношение писателя к Сибири, сибирякам, областной литературе (в том числе и сибирской) и жанру романа, то вывод напрашивается сам собой: Горький должен был положительно отнестись к литературному явлению такого рода.

По воспоминаниям Г.А. Вяткина, в 1914 г. Горький «говорил, что Сибирь себя еще покажет и должна показать и в литературе, и в жизни, и что у нее огромное будущее»1.

В 1925 г. Горький писал Вс. Иванову: «Слышу, что все собираются писать огромнейшие романы, это - знаменательно, значит, люди чувствуют себя в силе»[12] [13]. Он советовал молодому писателю сначала «вышколить себя на маленьких рассказах, влагая в них сложные и крупные темы» (письмо от января-февраля 1923 г.), а в 1926 г., похвалив его новые рассказы, убеждал: «В таком вот тоне, с таким мастерством Вам надобно написать какую-то большую - по объему - вещь - роман, повесть»[14].

Роман стал одной из тем литературных дискуссий 1920-х гг., и Горький не остался безучастным к этим спорам. Ему были чужды и крайности формализма, и лефовский нигилизм по отношению к литературе вымысла и роману как «буржуазному» жанру, и отрицание личности в романе социалистической эпохи переверзевской школой[15]. Разговоры о «распаде романа как жанра» в 1934 г. он счел одной из недостойных «литературных забав» «людей, которым нечего делать и скучно жить»[16].

В конце 1920-х гг. сибирским писателям пришлось пережить настоящую битву за сибирский роман. Литературные деятели, объединившиеся вокруг журнала «Настоящее» и вошедшие в одноименную литературную группировку, отвергали как существование сибирской литературы, так и жанр романа (вслед за лефовцами) - с их точки зрения, один из отброшенных революцией «буржуазных» жанров, основанных на вымысле. А.Л. Курс сравнивал разговоры о сибирской литературе с «деревянным велосипедом», который он видел в каком-то музее. Этот же критик в фельетоне «Кирпичом по скворечне» писал с презрением про «большую высокую литературу- толстые романчики о советских Кутузовых»: «Отчего вдруг зачахла у нас литература? Может быть, злой советский режим загубил этот нежный цветок, требующий особого тепла и заботы? Нет, есть литература. Но кое-что загубил советский режим — это верно. Загубил ту литературу, которой исторически предназначено пойти к собакам: литературу выдумки, кишкозаво-ротного психологизма, километровых полотен, литературу гармонического и всякого иного невиданного человека <...> настоящая литература революции родилась не в высоких литературных скворечниках, а на страницах газет, этих ежедневных стремительных протоколов грохочущей, заново переделываемой социализмом жизни»1. Одним из объектов критических атак Курса не раз становилась первая часть романа В.Я. Шишкова «Утрюм-река» - «Истоки»[17] [18], напечатанная в «Сибирских огнях» (1928. № 3-4).

В «Редакционном блокноте» журнала «Настоящее» с полным одобрением излагалось содержание доклада В. Шкловского, который он сделал в Новосибирске в мае 1928 г.: «Мы отрицаем те формы, которые нам оставила старая культура. Мы отрицаем повести и романы. Гонка на красного Толстого и красного Чехова страшно вредна для людей. <...> Возьмем Горького. Он имел громадное влияние на всех нас. Он писал о собственной жизни <...> но “Клим Самгин” оторвался от настоящего читателя. <...> Роман не всегда был признанной формой. Если роман был в ХУШ-Х1Х веке самой высокой формой литературного искусства, то он теперь потерял это значение»[19]. В статье А. Поповой «Нашим противникам» говорилось: «Чему учат, кому нужны большинство новых романов? <...> Ведь во много раз больше заряжают волей к борьбе такие две маленькие книжечки, как “Письма К. Либкнехта к жене и детям” и “Письма Р. Люксембург к С. Либкнехт”, чем горы пухлых романов, где люди выдуманы, где почти все основано на половых переживаниях. <...> Горы пухлых романов заслоняют от молодежи настоящую жизнь, ослабляют ее слух к словам живой действительности, поистине, разоружают их в борьбе»[20].

Горький, выступая против «Настоящего» в статье «Рабочий класс должен воспитать своих мастеров культуры», сосредоточился именно на отрицании сторонниками Курса художественной литературы: Курс «организовал гонение на художественную литературу <...> Панкрушин заявил, что “художественная литература реакционна по своей природе”». Последнего Горький счел «бессознательным “вредителем” в области культурной работы»[21].

* * *

Определяя круг текстов, относящихся к сибирскому роману, мы исходим из двух очевидных критериев: во-первых, тематического (это романы о Сибири), во-вторых, биографического (судьба автора связана с Сибирью: он там родился и вырос, как Г.Д. Гребенщиков и Вс. Иванов; или «родился и вырос» как писатель - В.Я. Шишков, В.Я. Зазубрин). При внимательном рассмотрении очень разных на первый взгляд, произведений, в них обнаруживаются очевидные типологические черты, которые и позволяют говорить о сибирском романе как особой жанровой разновидности, сформировавшейся в русской литературе в XX в.

Гребенщиков, Шишков, Зазубрин, Иванов - все они стремились к созданию большой эпической формы. Сибирская тема оставалась для них, безусловно, доминирующей. Каждый из писателей создал свой вариант сибирского романа. Четыре произведения этого жанра: «Чурае-вы» (первая часть эпопеи, затем названная «Братья»), «Угрюм-река», «Горы», «Похождения факира» - попали в сферу внимания Горького, и нам известны горьковские оценки этих произведений. Символично, что дарственные надписи на трех сибирских романах, подаренных Горькому авторами, хронологически следуют одна за другой: надпись В.Я. Шишкова на книге «Угрюм-река» датирована 11 декабря 1933 г., Вс. Иванова - на 1-2 частях «Похождений факира» - 1 февраля 1934 г., «Горы» В.Я. Зазубрин подписал Горькому дважды (27 мая и 2 августа 1934 г.)1. На этом материале, в первую очередь, и будет раскрываться тема настоящей главы.

Лидия Сейфуллина не вписала своей страницы в историю сибирского романа, однако, справедливости ради, следует упомянуть ее имя в контексте рассматриваемой темы. «Основные конструктивные элементы» романа «вызревали в недрах нового художественного сознания в целом - в “Партизанских повестях” Вс. Иванова, “Виринее” Л. Сейфул-линой, рассказах Горького 20-х годов, произведениях Леонова и др.» , -писала Г.А. Белая о возрождении романа в советской литературе 1920-х гг.

Л. Сейфуллина одной из первых затронула тему беспризорников в повести «Правонарушители», тему Гражданской войны в сибирской деревне («Перегной»). Образ Виринеи в одноименном произведении стал ее художественным открытием. Таким образом, писательница подняла сразу три больших тематических пласта, что говорило о незаурядных творческих силах. Горький ставил перед ней задачу создания образа женщины новой эпохи. Жизнь женщины менялась стремительно. Это была одна из тем, не нашедших воплощения в молодой литературе, о которых неоднократно говорил Горький.

В силу многих причин Сейфуллина не довела до завершения единственного своего романного замысла «Страна», опубликовав лишь небольшой отрывок из него («Семья»), а затем переработав шесть написанных глав в большой законченный рассказ «Таня»[22] [23] [24]. Таким образом,

она оказалась вне традиции сибирского романа.

* * *

Сибирский роман в русской литературе - жанровая разновидность романа, подобная морскому роману, наиболее ярко представленному в литературе Англии1. Можно отметить общую для них «колониальную» тему, провести параллели между приключенческим романом о пиратах - и «разбойничьими» мотивами сибирского романа, между «островным» сюжетом морского романа - и мотивом изоляции в отдаленных поселениях, например, в раскольничьих скитах: и в том и другом случае возникают элементы утопического сюжета, наиболее ярко представленные в сибирской литературе в мотиве поисков Беловодья. И та и другая разновидности романа маркированы особым пространством (что и определяет название поджанра), внутри которого действует особый герой.

Существует некая объективная реальность, «требующая» своего художественного воплощения: океан, с которым постоянно соприкасается жизнь англичанина времен британской колониальной империи, Сибирь - как особое пространство в составе Российского государства. Человек, чья судьба связана с этой реальностью, вырабатывает к ней определенное отношение, и в романном жанре это выражается в форме художественной концепции бытия человека в мире. Тогда, при наличии достаточно зрелых литературных сил, вступают в действие жанроформирующие и жанрообразующие факторы (характерный принцип сюжетно-композиционной организации, своеобразный хронотоп, тип героя и др.)[25] [26].

Другим аналогом сибирского романа в истории мировой литературы можно считать «южный» роман в литературе США[27], представленный, в частности, знаменитыми романами У. Фолкнера. Региональная литературная традиция давно и успешно изучается исследователями американской литературы. Сибирский литературовед Б.А. Чмыхало провел параллель между сибирской и южной региональными литературными традициями в русской и американской литературах. Чмыхало писал, что своеобразие региональной литературы не ограничивается только «местным колоритом». Оно проявляет себя, прежде всего, в «идее региона»: «...только “идея”, а еще точнее - целый идейный комплекс, связанный с культурной региональной средой, может придать содержательное качество литературному развитию»[28] [29]. Это ярко проявилось в литературе американского Юга в виде так называемого «южного мифа»[27]. Главным компонентом «сибирской идеи» Б.А. Чмыхало считает мечту о «земле обетованной»[31]. «Региональный» роман (например, сибирский или южный) играет важнейшую роль в развитии региональной литературной традиции - части и ветви литературы национальной.

Своеобразие сибирского романа теснейшим образом связано с семантикой породившего его пространства. Сибирь в литературных произведениях Х1Х-ХХ вв. - противоречивое пространство. Его значение колеблется от хронотопа «гиблое место»1 до обетованной земли Беловодье. Определяющим здесь стал фактор отдаленности Сибири от центра российкого государства[32] [33] [34].

На формирование сложного, со временем менявшегося представления о Сибири оказали влияние и другие внелитературные факторы: суровый климат, неосвоенные территории и природные богатства; история освоения Сибири русскими, с конца XVIII - начала XIX в. нередко трактуемая как колонизация (такой концепции придерживались, например, сибирские областники); каторга и ссылка; многонациональность и большое разнообразие религий и верований. Так, например, в 1910-1930-е гг. в сибирской прозе закрепляются, становятся излюбленными, «сибирскими», темы старообрядчества и малых народностей (киргизы в рассказах и повестях Гребенщикова, тунгусы - у Шишкова, алтайцы в романе Зазубрина «Горы» и т.д.).

Современные исследователи связывают становление региональной литературной традиции с переосмыслением пространственных параметров: от «гиблого места» каторги и ссылки, чужой, далекой, враждебной человеку стороны - к пониманию Сибири как родины. Исследователи вслед за М.К. Азадовским называют эту особенность сибирской литературы «региональным самосознанием»[33]. Региональное самосознание -это взгляд на Сибирь не извне, чужими глазами, а изнутри, взгляд человека, любящего свою родину. Для героя сибирского романа XX в. Сибирь - центр художественного пространства, а в сюжете странствия -место возвращения «блудного сына».

Сибирь - парадоксально противоречивое пространство, соединяющее несоединимые параметры: замкнутость, локальную ограниченность пространства, нередко угнетающую человека, и ширь, простор, огромное неразведанное, незаселенное пространство, идеальное для авантюрно-приключенческого сюжета. Не случайно первые опыты в романном жанре, предпринятые писателем-сибиряком И.Т. Калашниковым в XIX в. («Дочь купца Жолобова», «Камчадалка»), были типичными авантюрно-приключенческими романами, в которых возникал «образ Сибири как страны, где возможно все и где человек предоставлен только сам себе»1.

Воспользовавшись термином Ю.М. Лотмана «сюжетное пространство», отметим особенности сюжетного пространства сибирской литературы, те мотивы и коллизии, которые из малой прозы, лирики и драматургии были восприняты, «аккумулированы» сибирским романом.

Среди пространственных образов, которые в региональном литературном сознании стали доминирующими метафорами и символами, следует назвать образы гор и рек. Эти естественные природные преграды приобретают в «сибирском тексте» статус границы или преграды, пересекая или преодолевая которую герой выходит за пределы привычного в иной мир.

К.В. Анисимов проанализировал образ гор в сибирской литературе, начиная с первых летописей. Исследователь отмечает «рубежное» значение этого образа, его гиперболизацию: вся Сибирь изображалась то как пространство, окруженное кольцом гор, то как горная страна[36] [37] - вопреки разнообразию сибирских ландшафтов. В связи с этим обратим внимание на то, какую роль символика гор играет в сибирском романе. Г.Д. Гребенщиков в романе «Чураевы» противопоставляет Сибирь (Алтай) и Москву не только как столицу и провинцию, деревню и город, но и как «горы» и «равнину». «Москвич, - говорится в романе, - равнинный человек: ни лед, ни кипяток, а теплая водица, в которой гниль всегда ведется»[38]. В письме Горькому, торопливо пересказывая сюжет второй части, писатель напоминает о возвращении героев «на моторной лодке в горы»[39]. Для Фирса Чураева река и горы - надежная граница его владений. Для Викула - образ родины: «Викул сидел на своих узлах, глядел назад, стараясь уловить хоть тонкую полоску родных далеких гор, но там лежала только степь, гладкая, закутанная в дымку и необозримая. Родимых гор, таких могучих и богатых и святых, как бы и не было совсем на Божьем свете. Пространство поглотило их, и целый край, казавшийся огромным и непроходимым, сгинул, утонул за равнинами, как малое бревнышко в большой реке»[40]. Для Наденьки, убегающей с Василием от нелюбимого мужа, горы- враждебные преграды (хотя раньше казались ей сказочным царством): «Мимо проходили горы, темные, грудастые, мохнатые от леса, и Наденьке казалось, что они на них валятся и преграждают путь и что она их видит в страшном сне, которому никогда, никогда не будет конца»[41].

Название романа В.Я. Зазубрина «Горы» постоянно, начиная с эпиграфа, обыгрывается в тексте, приобретая статус символически много-

значного образа. В романе Зазубрина символически осмысленный образ гор - это уже литературная традиция сибирского романа.

В знаменитом романе В.Я. Шишкова таким заглавным символическим образом становится Угрюм-река, «прототипами» которой стали сибирские реки Нижняя Тунгуска и Лена. Герой Зазубрина штурмует горы, герой Шишкова стремится покорить реку - Жизнь. Символический характер образа подчеркнут как в тексте романа, так и в письмах автора романа разным адресатам.

Особенности хронотопа сибирского романа определяют два типа сюжета, взаимосвязанных и дополняющих друг друга:

  • 1. Жизнь замкнутого в самом себе сообщества (например, заимок, старообрядческих скитов, отдаленных поселений). Этот вариант сюжета описан М.М. Бахтиным как типичный сюжет «областнического романа»: «Пространственный мирок этот ограничен и довлеет себе, не связан существенно с другими местами, с остальным миром. <...> В областническом романе мы прямо видим развитие идиллии семейно-трудовой, земледельческой или ремесленной в большую форму романа <...> В областническом романе самый жизненный процесс расширяется и детализируется (что обязательно в условиях романа), в нем выдвигается идеологическая сторона - язык, верования, мораль, нравы. <...> В областническом романе иногда появляется герой, отрывающий от локальной целостности, уходящий в город и либо погибающий, либо возвращающийся как блудный сын в родную целостность»[42]. В романе Г.Д. Гребенщикова «Чураевы» такой тип сюжета трансформируется в историю распада традиционного уклада старообрядческой общины, разрушения «идиллии».
  • 2. Сюжет странствия, опасного, но увлекательного, - в поисках новых земель и лучшей доли (крестьяне-переселенцы), свободы (беглецы), богатства (золотоискатели, разбойники, авантюристы, предприниматели), Беловодья (религиозные искатели). Истоком сибирской литературы, сразу включившим ее в контекст общерусской, стал «Ермаков сюжет», история завоевания Сибири Ермаком, о которой рассказывается в первых сибирских летописях.

К.В. Анисимов очень точно отметил наличие именно этих двух сюжетов в крупных произведениях о Сибири предреволюционный эпохи: повести А. Новоселова «Беловодье» и романе Г.Д. Гребенщикова «Чураевы».

Странствие в сюжетном пространстве сибирского романа осуществляется во множестве вариантов. В любом путешествии важным становится то, откуда оно предпринято, куда, с какой целью, какова его конечная точка в пространстве.

Если «Ермаков сюжет», с которого, можно сказать, началась сибирская литература, был движением с запада на восток, с колонизаторскими, миссионерскими, да и меркантильными целями, то постепенно этот сюжет насыщается все новыми и новыми смыслами:

поиск земли обетованной, Беловодья (сюжет восходит к многочисленным народным утопическим легендам, в большинстве своем связанным с просторами Сибири1);

сюжет путешествия из Сибири в столицу (Москву, Петербург; как сюжетный мотив появляется в романах «Чураевы», «Угрюм-река»);

сюжет возвращения «блудного сына» на родину, для служения ей («Важнейшей составляющей патриотического мироощущения областников стало культивируемое ими обязательно возвращение молодого сибиряка на “родину” пребывание в ее границах и служение ее “интересам”»[43] [44]. В несколько измененном виде встречаем его в романе Зазубрина «Горы»);

сюжет странствования по Сибири и Казахстану бродячей труппы, внешне - в поисках пропитания, внутренне, для главного героя, продиктованный мечтой о стране духовой свободы - Индии («Похождения факира» Вс. Иванова).

Герой сибирского романа чаще всего является странником, искателем в широком смысле этого слова. Общее свойство романа как жанра («жанр всегда будет “путешествием”, нескончаемыми “поисками”»[45]) адаптируется здесь к пространству Сибири, художественно осмысленному сибирской литературой.

Пафос открытий, описание неизвестных земель - одна из тех сторон сибирской литературы, которые особенно привлекали Горького. Начиная с 1910-х гг. и до конца жизни в его письмах и публицистике звучит мысль о том, как мы плохо знаем родную страну и как много могла бы сделать литература (особенно литература областная) в этом направлении. Любовь к родному краю, желание узнавать и писать о нем вызвали в нем живейший отклик. Так, по воспоминаниям сибирского поэта Г.А. Вяткина, Горький говорил ему о А.Е. Новоселове: «Один из ваших сибиряков назвал свой очерк “Лицо моей родины”. Хорошо. Лучше не придумаешь. А многие ли знают лицо своей родины? <...> в отношении окраин и малых народностей мы совсем невежественны»[46].

В 1928 г. Горький с воодушевлением приветствовал научнохудожественные произведения В.К. Арсеньева, в основу которых легли путевые дневники его экспедиций по Приморскому краю: «Книгу Вашу я читал с великим наслаждением. Не говоря о ее научной ценности, конечно, несомненной и крупной, я увлечен и очарован был ее изобразительной силою. Вам удалось объединить в себе Брема и Фенимора Купера- это, поверьте, не плохая похвала. Гольд написан Вами отлично, для меня он более живая фигура, чем “Следопыт”, более “художественная”»1. Восхищаясь произведениями исследователя-путешественника, Горький подчеркивает как их познавательную ценность, так и художественный талант Арсеньева, проявившийся в создании образа героя (Дерсу У зала).

Сложный синтетический жанр книг В.К. Арсеньева не позволяет назвать их романами. В иерархии литературных жанров их место между научно-описательными и чисто художественными произведениями. Эта особенность вообще была свойственна сибирской литературе[47] [48], особенно на первых порах. Так, роман «Чураевы» возник на основе этнографических изысканий молодого Гребенщикова (очерки «Река Уба и убин-ские люди», «Алтайская Русь»). Горькому в сибирском романе должна была особенно импонировать и эта черта, о чем свидетельствует, например, его одобрительный отзыв о первой части романа «Чураевы», воссоздающей мир старообрядческой общины, уклад жизни семьи Чу-раевых. И спустя пятнадцать лет, в 1931 г., Горький говорил в «Беседе с молодыми ударниками, вошедшими в литературу»: «Все крупные писатели хорошо знали только Тульскую, Орловскую и Калужскую губернии, так как они почти все оттуда. Сейчас появляется настоящая литература: есть сибирские писатели, уральские и другие. У нас еще будет областная литература, кроме нацменьшинств. Например, третий том «Тихого Дона» Шолохова - это уже областная литература. Он пишет как казак, влюбленный в Дон, в казацкий быт, в природу. Так же восторженно описывают и сибиряки свою Сибирь»[49]. В 1930-е гг. писатель, веривший во всесилие науки, неоднократно высказывался в поддержку научно-художественных жанров и сближал научное и художественное творчество.

Сюжет сибирского романа, как правило, полон неожиданных поворотов и коллизий и тяготеет к традициям авантюрного, приключенческого, плутовского романа. «Искательница приключений», - с иронией думает Василий Чураев о Наденьке, приехавшей в алтайское старообрядческое село из Москвы и безуспешно пытающейся адаптироваться в чуждой среде[50]. Так же называл героиню и автор в письме Горькому от 29 января 1916 г.[39] Авантюрное начало объединяет даже такие разные романы, как «Угрюм-река» Шишкова и «Похождения факира» Иванова.

Форма авантюрной прозы оказалась «созвучна» эпохе 1920-х гг., в начале которой был задуман роман Шишкова, а на исходе - книга Иванова. Д.Д. Николаев отмечает, что «бурный всплеск» авантюрного жанра в 1920-е гг. вполне объясним: «После революций 1917 г. литературные образы, казавшиеся выдуманными и даже надуманными, обретают реальные черты, невероятные в прежнем мире сюжетные ходы воплощаются в реальность <...> сама эпоха требовала авантюрного героя»1. Отчасти интерес к жанру объясняется «прямым идеологическим заказом»: «В 1922 г. Н.А. Бухарин выдвинул тезис создания “коммунистического Пинкертона”. Он подчеркивал агитационный потенциал авантюрной структуры и учитывал потребность массы в развлекательном, “легком” чтении. Устойчивые элементы авантюрной структуры как бы оправдывали появление идеологически обусловленных штампов, помогали утверждать идею: при помощи увлекательных, привлекающих читателей произведений, решались конкретные идеологические задачи»[52] [53].

Завершив работу над романом «Угрюм-река», Шишков писал в статье «Слово» (1934) о необходимости фабулы в романе. Это было его «слово» в дискуссии середины 1930-х гг. о языке художественной литературы: «...мы много спорим о языке и почти забыли о других, не менее значительных элементах литературы. Сюжет, фабула, идея, образ? К бесфабульной или неумело построенной вещи, при всей безукоризненности языкового ее оформления, иной читатель может отнестись весьма прохладно: она скучна. Значит, писателю необходимо постичь секрет интриги, т.е. уметь развитие действия в произведении укладывать в заманчивый узор положений <...> Почему герои Шекспира до сих пор живы, свежи и действенны? <...> их основные классовые и личные черты сконцентрированы в единство, в сильные и яркие цельные характеры»[54]. Работая над «Угрюм-рекой», писатель сделал увлекательность сюжета одной из главных своих задач, ему было «весело на душе, что наш читатель получит большую, прилично и увлекательно написанную вещь»[55].

Отношение Вс. Иванова к авантюрному роману было более сложным и противоречивым. Он принадлежал «восточному» крылу «Серапионо-вых братьев», и Лев Лунц, сторонник литературной ориентации на западную литературу, критиковал его за неумение строить сюжет: «Вс. Иванов не знает элементарнейшего построения фабулы, не умеет развить даже одного мотива (кроме “Дитё”) <...> особенно ощутимым становится этот недостаток в больших вещах Иванова <...> Фабула плоха»[56]. В последней неоконченной статье на этом основании Лунц довольно резко отстаивал свое мнение: «Иванов - плохой писатель»[57].

Об этом же «недостатке» Иванова писал О. Мандельштам1. Возможно, «авантюрные» литературные опыты Иванова («Чудесные похождения портного Фокина», «Иприт») были откликом на критику, попытками доказать обратное. Роман о химической войне «Иприт», написанный в соавторстве с В. Шкловским, Иванов почти сразу расценил как творческую неудачу, хотя и писал Горькому: «Я от этого романа понял и научился делать сюжет»[58] [59]. Этот опыт привел его к выводу: «...авантюрный роман сейчас России и русскому читателю - не нужен. <...> Жизнь, Алексей Максимович, у нас в России достаточно тяжела, авантюрный же роман в том виде, в каком его допускают сейчас в России - жизнь не украшает, не романтизирует, что ли, а обессмысливает. Я честно возвращаюсь к первым своим вещам...»[60] В поздних записях находим горькое и трезвое признание: «Многое меня мучило тогда. Нас, “Серапионо-вых братьев”, обвиняли в том, что мы все сводим к сюжету, к схеме. Никто кроме, пожалуй, Каверина, не владел тайной сюжета, да и вообще мне думается овладеть этой тайной, если у тебя нет данных, почти невозможно. Недаром ведь русский приключенческий роман среди романов Европы и Азии стоит на последнем месте. Если мы среди величайших мировых писателей - Шекспир, Данте, Бальзак, можем поставить рядом Достоевского, Толстого, Горького, то мы не можем назвать ни одного имени, которое можно было бы поставить рядом с Жюль Верном, Стивенсоном и Уэллсом. По-видимому, это нам органически не свойственно и хотя мы любили читать и говорить о сюжете, по правде говоря, мы плохо владели этим сюжетом, кроме Каверина и Лунца. Впрочем, владение их сюжетом мне тоже казалось сомнительным, потому что сюжет этот они прилагали не к русской жизни, которая, несомненно, искривила бы любую схему классического сюжета. Словом, сюжет мне не давался. Я плохо выдумывал. Банальные сюжеты я презирал, а не банальные не мог выдумать»[61].

Этим неумением «выдумывать» сюжет литературовед Е.А. Красно-щекова объясняла обращение Иванова к технике плутовского и приключенческого западноевропейского романа с «нанизыванием» эпизодов - готовой сюжетной схемой, которую писатель пытался применить в романе «Похождения факира»[62]. Название романа («похождения...») прямо отсылает к традиции авантюрной прозы. Интерес к плутовскому, авантюрному и приключенческому роману Вс. Иванов сохранил до последних лет жизни, пытаясь теоретическим путем разгадать загадку строения сюжета.

Тяготение к сюжету путешествия и приключений, к событийно насыщенному, иногда даже перенасыщенному сюжету («Угрюм-река») можно считать одной из особенностей сибирского романа рассматриваемого периода.

Отношение Горького к проблемам сюжетосложения и авантюрному жанру со временем менялось. В первой половине 1920-х гг. он писал о востребованности авантюрного жанра и фабульного романа читателем, например, в связи с «Аэлитой» А.Н. Толстого, которая «вполне отвечает ныне возникающей жажде читателя <...> к роману сенсационному, авантюрному»1 (письмо Э.Ронигеру от конца февраля - начала марта 1923 г.). О том же он размышлял в письме Н.А. Орлову 5 мая 1924 г.: «...фабульный роман <...> становится вновь необходимым для воспитания тех “мечтателей”, которые должны будут создавать какую-то новую культуру»[63] [64]. И хотя он не вполне одобрял «теоретизирование» Льва Лунца[65], и в его размышлениях о необходимости русской литературе учиться у западной искусству сюжетосложения выделил лишь близкую себе мысль о том, что «духовное общение с Западом необходимо России, как воздух»[66], он приветствовал искания молодых писателей в этом направлении. Например, в письме Ф. Элленсу от 7 февраля 1926 г. Горький сообщал: «Весьма искусно стали писать фабульные вещи, фантастические произведения. Это еще, конечно, не Стивенсоны, Гофманы и Эдгары По, но с некоторыми - А. Грином, Булгаковым, Никулиным -приходится уже считаться всерьез как с настоящими художниками»[67]. В письме К. А. Федину от 10 февраля 1926 г. он одобрительно отзывался о романе Л.Никулина «Никаких случайностей», сравнивая его с произведениями французских авторов авантюрных романов[68]. Однако постепенно его одобрительное отношение к авантюрному и приключенческому сюжету меняется, и в оценке романа Шишкова «Угрюм-река» (5 января 1934 г.) фраза: «Очень много взято из арсеналов “авантюрного романа”»[69], - звучит осуждающе, как констатация одного из существенных недостатков произведения. А в оценках романа Вс.Иванова «Похождения факира» он умалчивает о структуре сюжета, почти целиком сосредоточившись на оценке героя.

Наконец, следует сказать о главном, определяющем факторе романного жанра - образе героя. В самой истории формирования романного жанра образ героя сыграл решающую роль: в книгах новелл, объединенных вокруг одного персонажа, по мнению В.В. Кожинова, «неизбежно возникало и новое содержание - целостный облик героя, проходящего через ряд эпизодов. Он как бы вырастал из цепи поступков, жестов, высказываний и приобретал собственную ценность»1. Не менее важным оказался образ героя для формирования сибирского романа как жанровой разновидности.

Лидер сибирского областничества Г.Н. Потанин в статье «Рассказ и роман в Сибири» (1876) утверждал, что роман не мог долгое время появиться в Сибири. Это было обусловлено самой структурой сибирского общества: «...в нем не было никогда дворянства, и оно состояло только из крестьян, мещан и, частично, купцов. Место дворянства, которое в России является главной движущей силой в умственном отношении, здесь занимало чиновничество <...> Роман из жизни интеллигентных людей в Сибири не имеет до настоящего времени необходимой для него почвы <...> попытки создать его неизбежно будут неудачны»[70] [71]. Потанин предсказывал расцвет сибирской литературы в будущем. В литературе Сибири появится свой герой. Его своеобразные черты отразят пестрый состав сибирского населения. В разных источниках мы встречаем противоречивые описания «сибирского характера». Г.Н. Потанин писал о рассказах Н.И. Наумова «Сила солому ломит»: «Он вводит нас в мир, где господствуют мироеды, сухие, черствые, безжалостные к страданиям бедняков. Не один Наумов находит эти непривлекательные черты в сибирском обществе. Н. Ядринцев со слов сибирских бродяг рисует господствующий тип сибиряка - сравнительно с великороссийским -невежественным, суеверным, близким к типу азиатского дикаря, с развитыми внешними чувствами, ловким в обращении с конем и винтовкой, далее - чувственным, склонным к скорой наживе, со слабо развитыми гуманными чувствами, более любящим деньги, чем людей. Другой сибирский писатель, А.П. Щапов, в этом же роде характеризует сибирское общество. “Вообще, - пишет он, - в сибирском населении, по-видимому, гораздо более, чем в великорусском народе заметно преобладание эгоистических, своекорыстно-приобретательных и семейнородовых чувств и наклонностей над нравственно-социальными и гуманными чувствами и стремлениями”». Далее, размышляя об особенностях охотничьего промысла, Потанин замечал: «...сибиряк сделался индивидуалистом <...> приучался надеяться только на свои силы»[72].

По словам писателя и публициста С.Я. Елпатьевского, сибиряк «менее сложен, чем русский, но он цельнее, структурнеє, в нем мало русской реки, русской мечты, русского раздумья и русского сердоболья, ему в равной мере чужды и Гамлет и Дон Кихот, но он знает, чего хочет, и он жилистый, крепкий и умеет хотеть и мочь. В нем мало тяги к художественности, к красоте, к украшению жизни, но у него огромная тяга к знанию, к практическому делу, к строительству своей сибирской жизни <...> Придет время, покорит сибиряк свою ощетинившуюся бунтующую природу, придет время, будет у него досуг, проснется и в нем художественность, тяга к красоте, даст он своих больших поэтов и художников, но нужно думать, основные черты сибирского лица останутся те же»1.

А.Е. Новоселов в 1916 г. писал, что «коренной сибиряк не представляет собой какой-либо особой ветви славянского племени, но нельзя оспаривать того, что все же он образует особый этнографический тип, созданный путем естественного отбора. Создала его ссылка и безграничная любовь к свободе - в равной степени, а воспитала и укрепила суровая сибирская природа. Борьба с этой природой, вытекающая отсюда привычка к самостоятельности и независимости выковали не только здоровое тело, но и на диво здоровый дух»[73] [74].

Население Сибири, по убеждению Л. Мартынова, «это особая порода людей засухо- и морозоустойчивых - в прямом и переносном смысле этих определений»[75]. Этому же сибирскому поэту принадлежат строки:

Не упрекай сибиряка,

Что у него в кармане нож,

Ведь он на русского похож,

Как барс похож на барсука[76] [77].

Сибирь населяли потомки колонизаторов, отважных, предприимчивых людей, двигавшихся с Запада на Восток. Их жизнь проходила в трудных условиях. «Это были поистине каменные люди», - писал Г.Д. Гребенщиков[75]. Даже каторжане, уголовные и политические преступники, по наблюдению Достоевского, были лучшей частью народа. «...Сколько великих сил погибло здесь даром! - писал он в “Записках из Мертвого дома”. - Ведь надо уж всё сказать: ведь этот народ необыкновенный был народ. Ведь это, может быть, и есть самый даровитый, самый сильный народ из всего народа нашего. Но погибли даром могучие силы, погибли ненормально, незаконно, безвозвратно»[79].

Чрезвычайно пестрый состав населения, суровые природные и социальные условия жизни, ощущение отдаленности от власти, государственных и культурных центров и т.д. породили «особый отпечаток» на сибирских жителях при всем разнообразии индивидуальностей, которое, конечно же, не меньше, чем в любой другой части мира. Эти типологические черты и легли в основу образа героя сибирского романа.

Это колоритная фигура, личность физически и духовно сильная, человек необузданных страстей, максималист. Он может быть трезвым прагматиком, честолюбцем и стяжателем, даже преступником, как Прохор Громов. А может быть и бескорыстным искателем духовной истины, как Василий Чураев, или безудержный фантазер «факир» Сиволод (Всеволод) в романе Иванова. Но и в этом случае он является незаурядной личностью с предельно заостренными, ярко проявленными чертами характера, способный бросить вызов природе, обществу, всему миру. Настоящий романный герой, напоминающий «сына Природы» - романтического героя начала XIX в., который «наделен сильными страстями и душевной свежестью, хотя необузданность чувств часто делает из него преступника»1.

Среда - и природная, и социальная - становится нелегким испытанием для героя. В суровых условиях проходит вся его жизнь, и он привыкает столь же сурово, жестко и даже жестоко относиться к природе и людям.

Своеобразие сибиряка и сибирского литературного героя было очевидным для Горького. «Между “сибирским” и “российским” человеком есть какая-то разница, я очень ее чувствую, но не могу уловить, уложить в слова достаточно ясные», - писал Горький В.И. Анучину в мае 1914 г.[80] [81] Со слов Г.А. Вяткина известно еще одно высказывание Горького о сибиряках: «А народ туда шел живой, беспокойный: политические ссыльные, беглые крепостные и просто смелые вольнолюбивые люди <...> да и крепостного права там не было»[82].

Горький связывал особенности «сибирского героя» с поэтикой произведения. 8 мая 1917 г. он писал А.Е. Новоселову о его повести «Беловодье», которую вскоре опубликовал в «Летописи»: «...Вы изображаете людей мыслящих медленно, чувствующих тяжело, а не городских неврастеников, людей с душою, изодранной в клочья, чьи мысли скользят по поверхности явлений. Ваша повесть о суровых людях требует эпического спокойствия, внутренней сжатости»[83].

В сибирской малой прозе и публицистике возникают и затем переходят в сибирский роман устойчивые сравнения и метафоры, связанные с образом героя. Прежде всего, это сравнения человека с кедром и медведем. «“Чураевы”, - писал Г.Д. Гребенщиков Г.Н. Потанину 25 июля 1916 г.- символизировать должны и “чур меня” и “чурка”, но чурка крепкая, кондовая, остаток крепких кедрачей Сибири»[84]. Первым напечатанным произведением В.Я. Шишкова была сказка-аллегория «Кедр». В его же романе «Ватага» встречаем это характерное сравнение: «чахоточный мастеровой» перед «чугунным великаном» Зыковым - «как пред кедром сухая жердь»1.

«Медвежья тема» - «общее место» сибирской прозы. Критик Б. Жеребцов в «Заметке о сибирской литературе» (1931) назвал пристрастных к этой теме писателей «медвежатниками»: «Люди у этих писателей выходят похожими на медведей»[85] [86]. Он писал о произведениях Е. Пермитина, Г. Пушкарева, А. Коптелова, однако перечень имен может быть продолжен.

Критик связывал с пристрастием к такому типу личности особенности сюжетов сибирских романов и повестей: «Страсти этих людей -дикие, буйные, как таежные реки в половодье. Жуткие страсти! <...> От этого, должно быть, так тяжелы, так жутки личные и социальные драмы, разыгрывающиеся среди этих обуреваемых “медвежьими” страстями людей. Любят иные сибирские писатели валить в один роман самые разнообразные “таежные трагедии”»[87].

Отмечен Б.Жеребцовым и характерный выбор хронотопа: «Ареной действия своих произведений “писатели-медвежатники” избирают непременно самую “таежную”, самую глухую, самую отсталую алтайскую “кержацкую” деревню»[88]. «Любовь к могучим, крепким волей и телом людям - характерная черта сибирского писателя. Поиски нового человека социалистического общества он начинает среди тех “кондовых” кряжистых людей, каких могла создать только тайга», - подытожил свой краткий обзор Б. Жеребцов[89].

Говоря о герое сибирского романа необходимо вновь обратиться к исходной точке русской истории Сибири, к истокам сибирской литературы. Очевидно, что одним из ее первых героев был Ермак. «Отпечаток» этого образа есть на многих персонажах сибирской литературы, часты его прямые упоминания в произведениях писателей-сибиряков.

К.В. Анисимов, рассмотревший роль образа Ермака и «Ермакова сюжета» в становлении сибирской словесности XIX- начала XX вв., отмечает изначальную двойственность образа: «Произведения на тему разгрома Кучумова ханства содержат в себе <...> две диаметрально противоположные оценки завоевателя Сибири. Для одних авторов Ермак- волжский разбойник, испросивший милости царя ценой победы над Кучумом. Для других (причем для виднейших сибирских литераторов Саввы Есипова и Семена Ремезова) он представляет собой героическую личность, близкую по своим качествам к православным святым. Будучи, возможно, вымышленными, мотивы разбоя тем не менее возобладали в литературной традиции, особенно рельефно проявившись в фольклоре»1. Исследователь отмечает частое сближение Ермака с Разиным и Пугачевым в фольклорных произведениях, странное и неожиданное иногда даже в восприятии самых носителей фольклорного сознания. К образу кающегося казака-разбойника (захват Сибири - это как бы искупление грехов перед Богом, законом и престолом) восходят многочисленные разбойничьи, «преступные» мотивы сибирского романа, с ним связан «хищный» акцент в характере сибирского героя. Чтобы сделать суровый край своим, его приходится безжалостно отвоевывать у татар, у природы, у единоверцев-соперников, - с топором и ружьем; грехом, подкупом, обманом и эксплуатацией инородцев. Лишь потом приходит время напряженного самоотверженного труда, в котором герой сибирского романа, как и во всем другом, не знает меры.

Описывая сибирский поход Ермака как «своевольную разбойную авантюру», народное сознание выработало «образ завоевателя, способного преодолевать любые преграды»[90] [91]. К.В. Анисимов приводит выразительную цитату из «Истории государства Российского» Н.М. Карамзина, который привнес в истолкование Строгановской летописи мотив раскаяния казачьего атамана: «Карамзин прибегает к антитетическим характеристикам казачьего отряда и Ермака, в которых соседствуют резкие, почти взаимоисключающие оценки. “...Малочисленная шайка бродяг, движимых и грубою алчностию к корысти и благородною лю-бовию ко славе, приобрела новое Царство для России” <...> “Сей бывший Атаман разбойников, оказав себя Героем неустрашимым, Вождем искусным, оказал необыкновенный разум и в земских учреждениях”»[92].

Мотивы, восходящие к сюжету покорения Сибири Ермаком, в сибирской литературе осмысливаются как «“общее место” всей сибирской жизни, типично сибирские происшествия и повороты судьбы, в которых может участвовать не только легендарный атаман, но и любой “похожий” на него человек»[93]. Исследователь приходит к выводу, что образ Ермака, поход которого положил «начало истории края», в сибирской словесности стал «своего рода “первомоделыо” сибиряка - отважного и независимого авантюриста»[94], и с этой точки зрения весьма убедительно но анализирует образ атамана разбойников Бузы в романе писателя-сибиряка XIX в. И.Т. Калашникова «Дочь купца Жолобова».

Сибирский роман «помнит» об истоках характера своего героя. Лектор в романе «Чураевы» рассказывает об истории Сибири: «А лектор между тем начал с Ивана Грозного, опричники которого разогнали по дебрям и лесам мирных россиян, провел мимо притихших зрителей неистового Аввакума, первого изгнанника в далекую Даурию. Потом на полотне экрана появился грозный атаман Ермак, проложивший кровавый путь к Иртышу, потом предстал в напудренном парике соратник Великого Петра - Демидов, начавший горный промысел в горах Алтая»1.

Горькому такой тип личности был очень интересен. На просьбу Г.А. Вяткина прочесть его «Сказ о Ермаковом походе» Горький отвечал, что уже читал поэму, и она ему очень понравилась[95] [96].

Двойственный характер «Ермакова сюжета» отразился на образах многих героев сибирского романа и связан с мотивом преступного рода. Разбойничьи мотивы в разных вариациях мы встречаем почти в каждом романе: побочный сын Фирса Чураева Ерема, по прозвищу Мясник; Ибрагим-Оглы (благородный разбойник), пристав Амбреев, Филька Шкворень- персонажи «Угрюм-реки», описание ярмарки и разбойничьего села в том же романе; бандиты, с которыми во время Гражданской войны сражается герой романа «Горы. Это лишь один из устойчивых мотивов сибирского романа, тесно связанный с особенностями героя и сюжета.

Начиная с 1910-х гг., романы в сибирской литературе стали появляться один за другим. Начался процесс жанрообразования, итогом которого должна была стать «определенная форма, которая уже вобрала в себя, концентрированно материализовала в себе все многогранное содержание, открытое и “извлеченное” из жизни поколениями романистов»[97]. Возникла преемственность, сформировался ряд типологических признаков сибирского романа. Этому процессу не помешала даже революция и Гражданская война.

23 декабря 1915 г. В.Я. Шишков писал Г.Н. Потанину о приехавшем в Петроград Г.Д. Гребенщикове: «Чуйский тракт и вообще Министерство держат меня в Питере <...> Живем мы здесь с Егорушкой. Он сначала у нас жил, теперь уехал в Лесное, там работает и часто бывает у нас. <...> Я, как и он, много работаю. Завидую ему, что он может вдвое больше меня работать <...> а я прикован»[98]. 12 февраля 1916 г. он шутливо сообщал В.И. Анучину об отъезде Гребенщикова в действующую армию: «Егорушка уехал. Ну и способный же парнюга. Написал 1-ю часть романа “Чураевы” - хорошая вещь. Я перед ним такая маленькая шафка, что ужасти. Сначала мне тоже все хотелось написать что-нибудь покрепче, по мере сил не отставать от Егорушки на много-то, а теперь вижу - нет, мало каши ел. Сижу, ем кашу и думаю, что выше лба не прыгнешь. Да и нет возможности писать: служба отнимает много вре-

мени. Егорушка же человек вольный»1. Таким образом, в ноябре-декабре 1915 г. Шишков был непосредственным свидетелем работы Гребенщикова над первой частью романа «Чураевы» и одним из первых его читателей.

Сравним описание усадьбы Чураевых- и дома Громовых в начале романов «Чураевы» и «Угрюм-река»:

Г.Д. Гребенщиков «Чураевы»

В.Я. Шишков «Угрюм-река»

«На ограде у Чураевых три дома, один другого меньше, один другого старше. Сразу видать, какой в какие времена построен, какой какую бережет бывальщину.

Самый большой, сосновый, в два этажа с расписными окнами, с железной крышей, с раскрашенными хитрой выре-зью воротами выстроен недавно, лет семь тому. Внизу в нем лавка и склады для товаров; вверху все шесть комнат пустуют, в них никто еще не живет.

Средний, выстроенный из листвяги, с крутой тесовой крышей на два ската, с глухим крыльцом, с окнами в ограду, уже потемнел и смотрит хмуро. Этот выстроен лет двадцать, когда Фирс Платоныч женил большака Анания.

А третий, самый маленький и седенький кедровый пятистенник, криво вросший в землю и совсем почти не видный за старыми ветвистыми березами полусади-ка, выстроен еще тогда, когда Фирсу было семь годков.

Чураев помнит еще маленькую избу с берестяной крышей. В ней жили дед и бабка»2.

«Заимка Громовых, что крепость: вся обнесена сплошным бревенчатым частоколом <...> в середке бревенчатого четырехугольника красуется просторный, приземистый, под железом, дом. Он в прошлом году срублен.

А раньше жили вот в том, посеревшем от времени, флигеле, что прячется за домом. А еще раньше, когда дедушка Данило Громов на это место сел, он жил с женой в маленькой хибарке. Ее тоже берегут, не ломают: пусть внуки-правнуки ведают, посматривая на покосившуюся черную избенку с кустом бузины на крыше, с чего начал дед и до каких хором своими руками достукался <...> чрез черный труд, чрез плутни, живодерство, скупость постепенно перекочевывали они из хибарки во флигель, из флигеля в просторный новый дом»3.

Шишков и Зазубрин также были знакомы лично. В. Шапошников в статье «Шестидесятое половодье “Угрюм-реки”» приводит рассказ К.М. Шишковой, жены писателя, литературоведу Н.Н. Яновскому о том, что в 1927 г. Зазубрин, приехав в Ленинград, «напрямую спросил Шишкова, нет ли у него чего-нибудь новенького, что бы он мог предложить “Сибирским огням”. И когда узнал, что Шишков работает над большим романом, посвященным дореволюционной Сибири, вцепился в него, что называется, мертвой хваткой. Тут же <...> между ними было заключено своего рода джентльменское соглашение: Шишков немедленно присылает уже готовую первую часть в “Сибирские огни”, а затем, по ходу написания романа, и все другие части»1. Документальным подтверждением этого рассказа может служить письмо Шишкова П.С. Богословскому от 22 марта 1928 г.: «Зазубрин тоже мне писал, что Ваша статья пойдет в № 3 “С<ибирских> о<гней>”»[99] [100].

Итак, Зазубрин читал первые главы романа Шишкова «Угрюм-река» до того, как приступил к работе над своим романом «Горы». Именно он, как ответственный редактор «Сибирских огней», принял решение напечатать их в журнале. Публикация эта не осталась незамеченной: в 1929 г. в статье «Современная сибирская литература» М. Слоним назвал ее «подлинным украшением журнала»[101]. Дальнейшему печатанию романа в журнале помешала, по-видимому, кампания против Зазубрина, его отстранение от руководства журналом и Сибирским союзом писателей, а также оголтелая критика произведений «кулацкого» писателя Шишкова как в сибирской, так и в центральной прессе.

Зазубрин воспринял творческий опыт Шишкова и использовал похожий сюжетный ход в своем романе. Был он знаком, конечно, и с романом Гребенщикова «Чураевы», хотя бы по рецензии В. Правдухина на этот роман[102]. Имя Гребенщикова упоминается в переписке Зазубрина с Горьким, известно, что писатель в 1927 г. присылал свои произведения в редакцию «Сибирских огней» (см. гл. 1).

Сопоставляя романы Гребенщикова, Шишкова и Зазубрина, нетрудно заметить общие для сибирского романа темы, мотивы, сюжетные построения. К ним в частности относится тема преступления, греха, лежащего в основе богатства семейного клана и неизбежной расплаты, возмездия за него. В самом начале романа «Чураевы» уединенную молитву главы семейства в часовне нарушают тревожные мысли о родоначальнике, которого Фирс Платонович «давно считает святым»: «...на душе деда Агафона лежит незамолимый грех, потому что через грех этот им был проложен путь в непроходимые дебри к святому Беловодью, к теперешнему благоденствию Чураевых и многих истинных ревнителей благочестия». Фирс Чураев боится возмездия за этот грех, «и уже не святою иконой встает в его воспоминаниях дед, а бродягой - разбойником...»[103]. В третьей части романа Василий Чураев встречает в тайге разбойника Еремку Мясника, который оказывается внебрачным сыном Фирса Чураева. Разбойник раскрывает младшему Чураеву глаза на преступления, которые творятся «благочестивыми» старообрядцами: старший из братьев Чураевых Ананий промышляет вместе с Еремой разбоем; благообразный Данило Акундинович, затевающий с Фирсом Чураевым распрю о вере, оказывается жестоким убийцей.

В романе Шишкова «Угрюм-река» дед Прохора Громова Данило перед смертью открывает сыну Петру место, где зарыл клад. Спустя несколько лет в свадебном подарке Петра Даниловича невесте сына Нине ее отец купец Куприянов узнает серьги своей матери, которую вместе с отцом убили в тайге «лихие люди». Внук разбойника Данилы Прохор женится на внучке убитых дедом супругов. Прохор Громов становится богатым золотопромышленником, убив страстно любимую им Анфису, посмевшую его шантажировать; отправив верного Ибрагим-Оглы вместо себя на каторгу, а отца - в лечебницу для душевнобольных.

В.Я. Зазубрин в романе «Горы» воссоздает целую историю преступного рода, последним отпрыском которого оказывается кулак Андрон Морев. Эта история начинается с преступлений Магафора Морева, убившего спящих спутников и насильно овладевшего чужой женой: «Магафор Морев начал с топора и пули. Топором он взял не только жену, но и деньги, и лучшую землю. Он зарубил богатого проезжего купца, заночевавшего у него, воспользовался его деньгами. Он засек в пьяной драке своего конкурента мараловода Мамонтова, завладел его звериным “садом” и полем. Пулей Магафор добыл скот на пастбищах алтайцев и пушнину в черни. Односельцы звали его мясорубом. Он был самым богатым в Белых Ключах, поэтому считал себя “первым” человеком»1. Его сын Агатим преумножает отцовское достояние обманом, тайными убийствами, подкупом, поплатившись за свою жадность и жестокость лютой смертью. А внук Андрон оказывается более умным и хитрым, в его трудолюбии и хозяйской жилке автор романа стремится увидеть все ту же хищную жадность к богатству, страсть к наживе: «Андрон обогатился на широком применении наемного труда, на использовании машин, агрономических знаний и на всяких перекупках-перепродажах. Он первый в селе завел сеялку, жнейку, молотилку, сепаратор, первый стал разводить племенной скот и птицу, кровных лошадей, породистых кроликов. Он ранее других пчеловодов перешел на рамочные ульи. Он один сеял клевер. На сельскохозяйственных выставках и до и после революции он неоднократно получал награды и похвальные отзывы» . Преступлением Андрона становятся сокрытие посевов, неверные сведения о количестве машин, лошадей и т.д., подкуп председателя и секретаря сельсовета и, наконец, попытка поднять цену на зерно, спрятав его в амбарах.

Мотив преступления повторяется, но по-разному разрабатывается писателями. В романе Гребенщикова он становится обоснованием развязки: полного и безоговорочного бунта Василия против семьи и раскольничьего вероучения. В романе Шишкова он является одним из факторов, обуславливающих сложный противоречивый образ главного ге- [104] [105] роя и его судьбу. В романе Зазубрина он используется для изображения (говоря словами Горького) «звероподобного сибирского кулачья», и являет собой пример приспособления типичных мотивов сибирской прозы к социальному заказу эпохи. Не случайно этот фрагмент романа заслужил одобрение Горького, поддержавшего коллективизацию и не раз писавшего о войне, которую ведут в деревне кулаки. «...Генеалогия кулака - эпическая и замечательна своей чеканной формой...»1 - писал Горький Зазубрину.

К устойчивым мотивам сибирского романа можно отнести связанный с описанным выше мотив любви, принесенной в жертву богатству, гордыне или обычаям, который может быть слегка намечен в романе (Фирс Чураев и брошенная им, покончившая с собой Оксютка; Андрон Морев и погибшая Сусанна в романе «Горы») или детально развит в полноценную сюжетную линию (Прохор Громов и Анфиса в «Угрюм-реке»).

С «Чураевыми» роднит «Горы» и место действия - горный Алтай, что определяет ряд сходных образов и мотивов: образы маралов, обширного хозяйства, включающего маральник, пасеку и т.д.; горные пейзажи. Зазубрин писал в романе и об истории освоения Алтая, которая с первых шагов в литературе интересовала Гребенщикова.

Одной из своеобразных черт сибирской литературы В.Я. Зазубрин считал тему малых народностей Сибири. «...Факторы биологические, экономические, географические и другие не могут не играть известной роли, не могут не класть своеобразного отпечатка на творчество сибиряков. В Сибири все эти факторы налицо. Здесь налицо взаимодействие культур - русской и туземной»[106] [107].

Изображение алтайцев в их контактах с русскими в романе Зазубрина «Горы» сродни описанию тунгусов в «Угрюм-реке», с которым связано немало как комических, так и трагических эпизодов, а также один из образов-символов романа (мертвая тунгуска, шаманка Синильга). Сюжетная линия, связанная с инородцами, оказывается очень важной в обоих романах.

При всем различии тем, сюжетов и героев, очевидна преемственность в развитии сибирского романа 1910-30-х гг. («Чураевы»- «Уг-рюм-река»- «Горы») и сознательное творческое использование писателями складывающейся традиции.

* * *

«Чураевы» - сибирский роман с точки зрения самых строгих критериев, и притом первый опыт сибирского романа в XX в., переросший в масштабную эпопею, на осуществление замысла которой Гребенщикову не хватило целой жизни. «Роман “Чураевы” написан сибиряком по про-

исхождению и судьбе, человеком, бесконечно влюбленным в Сибирь»1 - и о Сибири.

12 книг эпопеи были задуманы как вехи пути духовных исканий главного героя Василия Чураева. Каждая книга - при связи с общим замыслом - представляет собой самостоятельное целое. Анализируя романы серии, современные литературоведы употребляют термин западного литературоведения «роман-река»[108] [109], понимая под этим «серию романов, каждый из которых выступает как самостоятельное произведение, но все связаны между собой общностью героев или сюжета»[110]: «Человеческая комедия» О. де Бальзака, «Ругон-Маккары» Э. Золя, «Жан-Кристоф» и «Очарованная душа» Р. Роллана, «В поисках утраченного времени» М. Пруста и др. Это было замечено еще в 1920-е гг. Советский критик Д. Горбов писал: «“Чураевы” - это нечто вроде сибирских староверческих “Ругон-Маккаров”»[111]. Речь, конечно, идет не о причислении «Чураевых» к высшим достижениям мировой литературы, а о типологическом сходстве, о той жанровой модели, которую выбрал Г.Д. Гребенщиков для воплощения своего замысла.

Первая книга, впоследствии давшая название всей серии романов, была написана в преддверии Февральской революции. Однако фактом литературной жизни она стала только по окончании Гражданской войны, а критикой русского зарубежья «Чураевы» были восприняты как первый эмигрантский роман.

Горький, по-видимому, имел возможность ознакомиться только с первым романом серии, который первоначально печатался под заглавием «Чураевы», а позднее, когда это название распространилось на всю серию, был назван автором «Братья». Известный письменный отзыв Горького о произведении Гребенщикова касается только одной из трех частей этого первого романа. Распространять его на весь текст (и тем более на весь грандиозный замысел Гребенщикова) нельзя. Более того, косвенным отрицательным отзывом о второй части романа «Чураевы» предположительно можно считать тот известный факт, что на страницах журнала Горького «Летопись» произведение Гребенщикова так и не появилось.

С большой долей вероятности можно предположить, что именно вторая часть романа не понравилась Горькому, нуждалась, с его точки зрения, в существенной доработке и охладила его желание печатать роман в «Летописи». Если это так, то, вероятно, нужно искать, что именно в содержании и форме этой части произведения могло не удовлетворить Горького.

В феврале 1918 г. Гребенщиков напоминал Горькому интересный факт своей творческой работы: «Я, кажется, говорил Вам, что «Чурае-вых» я писал, начертивши сначала диаграмму. Это очень забавно для беллетриста, но меня это делает в работе более уверенным и прямым»1. Композиция «Чураевых», видимо, была изначально четко продумана: 1 часть - изображение патриархального мира старообрядческой общины; 2 часть - образ Москвы в восприятии братьев-сибиряков; 3 часть - возвращение Василия, Викула и москвички Наденьки в Чураевку, столкновение «московского» и «чураевского», обнажение внутренних противоречий чураевской жизни.

Во второй части описывается приезд Викула Чураева, одного из братьев, в Москву, где учится Василий Чураев. Вторая часть самим Гребенщиковым названа в письме Горькому «самой сомнительной». Эмигрантские критики, писавшие о романе, также сочли образ Москвы неудачей писателя: «Вне своей Сибири Гребенщиков просто беспомощен»[112] [113]; «Гребенщиков с Москвой не совладал. Новый писатель-самородок, не изнемог ли он под бременем этого задания?»[114].

Отношение Викула Чураева к древней столице Руси - настороженное, отчужденное, даже враждебное, словом, предубежденное. Москва показана глазами сибиряка-старообрядца, в ее облике подчеркнута утрата городом «древлего благочестия»: «...настойчивее и зазывистее всех лезло в глаза это огромное и наглое слово: “Трактир” <...> стоял петровский пост, а москвичи торгуют мясом <...> церкви были задавлены домами, загорожены и утопали среди стен, как на дне колодцев, напрасно вытягивая к небу потускнелые кресты»[115].

По словам современного исследователя, Москва как бы занимает в романе Гребенщикова традиционное место Петербурга - «вымышленный» город, построенный на крови[116]. Этой цели служит характерный для «городского» текста образ строительной жертвы. Центральная России и Сибирь резко противопоставлены. Не эта ли мысль оттолкнула Горького, опасавшегося центробежных сил в государстве? Отвергая имперскую идею, он все же мечтал о федеративном устройстве, а не о распаде и расчленении России на части. «Сибирь самостоятельно существовать не может, да и не к чему это», - так, согласно воспоминаниям В.Я. Шишкова, Горький говорил им с Гребенщиковым еще в 1915 г., не

соглашаясь с идеями Г.Н. Потанина и Ядринцева «о свободной, независимой от метрополии Сибири»1.

Во второй части завязывается узел любовного конфликта, описывается увлечение москвички Наденьки сибирской экзотикой и силой Ви-кула, ее тяга на Алтай, в «сказочную даль». К.В. Анисимов трактует любовный, свадебный сюжет в контексте областнических идей: как отношения между «колонией» и «метрополией»[117] [118]. Крах этого брачного союза, построенного не на любви (любит Надежда Василия), а на романтическом увлечении, идеализированном образе, далеком от реальности, - предопределен. Он становится одним из событий, ускоривших крушение устоев старой Чураевки.

Согласно сюжетной модели сибирского романа, сложившийся в литературной и жизненной практике идеологов областничества Г.Н. Потанина, Ядринцева и др., герой, приобщившийся к европейской культуре, должен возвратиться в родной край, чтобы способствовать его процветанию. Возвращение Василия в Чураевку приводит к семейной катастрофе, крушению замкнутого мира старообрядческой общины. При этом назревают и реализуются два конфликта: отец - сын и брат -брат. Это своего рода предвестие близкой социальной катастрофы, братоубийственной гражданской войны. Роман заканчивается гибелью Фирса Чураева на речных порогах и бегством Василия с Наденькой из Чураевки.

В структуре романа Гребенщикова противопоставлены не только Сибирь и столица, Москва и Алтай. Здесь сталкиваются городская, мирская культура и вера старообрядцев, город и деревня. Этим роман Гребенщикова, вероятно, и был интересен Горькому. Но сам подход Гребенщикова к изображению этого конфликта прямо противоположен воззрениям Горького.

Именно во второй части романа читатель встречает будущего главного героя многотомной эпопеи Гребенщикова - Василия Чураева. Автору ближе не Викул, а Василий. Его справедливо называют alter ego автора. Религиозный поиск Василия, несомненно, соприкасается с идейной эволюцией писателя. В размышления героя, уже утратившего безусловную отцовскую веру, «тронутого» сомнением, писатель вложил характерное для областничества негативное отношение к центру, угнетающему окраины. Символом России становится на страницах романа Москва, куда отец направил Василия учиться. Утратив любовь Наденьки, Василий начинает размышлять о ней как об «олицетворении его скорби о грехах Москвы»[119]. В сознании героя драматический момент его жизни воспринимается в рамках древнего архетипа «город-женщина».

Василий чувствует, как к «благородному, национальному» самолюбию все чаще примешивается «раздражение и личная обида»: «...он все чаще вспыхивал глубокой ненавистью к Москве, как к виновнице какой-то личной непереносимой горечи <...> Когда он думал о Киеве, о Новгороде, о Варшаве, о Кавказе, об Украине, об Искере, покоренных и поглощенных Москвой, он видел, что у тех была своя история, свои герои, эпос, красота. Что же было у Москвы, кроме пожаров, казней, измен и провокаций? <...> Кулачные бои, междуусобия и войны, пожары, потопы, глады, великие смуты... Великий чумной мор. Великое пьянство, начиная с нищей братии и кончая всешутейшими и всепьянейшими соборами. Вот это все свое, московское, национальное»1. Он находит, что все «светлое, отрадное, правдивое»: Румянцевский музей, Третьяковская галерея, Репин, оперы «Онегин» и «Снегурочка», «чародеи Московского Художественного театра» - все это непохоже на «исконно московское». И только перед отъездом герой находит в Москве, «в ее сердце самое великое, самое святое: выстраданную, придавленную тяжелыми веками тьмы и безмолвия - Любовь. Любовь как Бог, любовь как страдание, любовь как Совесть!»2.

Раздвоенность Василия постоянно подчеркивается в романе. Он любит и ненавидит Москву, любит и ненавидит Чураевку. Во второй части произведения Наденька сердится на него и за статьи о Москве, и за заметку о лекции профессора Лаптева, посвященной Алтаю. Ни тот, ни другой мир в полной мере не удовлетворяет героя.

В размышлениях Василия ясно слышны отголоски статьи Горького «Две души». Василий «всякий раз попадал между двух огней, одинаково опасных: между русской азиатчиной и ложно понимаемой и растлевающей, плохо воспринятой от запада цивилизацией»3. В отличие от Горького, герой Гребенщикова отнюдь не восторгается западной цивилизацией.

Когда-то Горький писал Гребенщикову о справедливости замечаний Г. Вяткина, писавшего в рецензии на сборник «В просторах Сибири»: «...автор весьма заметно идеализирует деревню и с нескрываемым пренебрежением относится к культуре города»4. В гораздо большей степени это проявилось во второй части «Чураевых» по отношению к Москве и могло насторожить Горького, всегда предпочитавшего деревне город, востоку - запад, вере в Бога - веру в Человека.

Сюжет третьей части: вторжение в сибирскую жизнь инородного начала, губительное для замкнутого самодостаточного мира, - по мнению

К.В. Анисимова, отчетливо напоминает рассказ «Пришельцы»1, о котором Горький отзывался неодобрительно.

Возможно, публикации романа помешал вихрь событий революции и Гражданской войны, когда Горький был так занят, что сам пять лет не писал ни строчки.

В дальнейшем «Чураевы» в переписке писателей не упоминаются. В письме Горького Зазубрину звучит ирония в адрес Гребенщикова с его масштабными замыслами. Последний «чураевский» след в Архиве М. Горького - номер журнала «Иллюстрированная Россия», на первых страницах которого напечатан фрагмент романа Гребенщикова «Океан Багряный»[120] [121] [122]. Каким путем и в связи с чем попал этот журнал к Горькому? Связано ли это как-нибудь с Г.Д. Гребенщиковым? Заинтересовался ли Горький его произведением? Все это вопросы, на которые трудно сейчас дать более или менее исчерпывающий и точный ответ.

* * *

Негативное отношение Горького к роману Шишкова «Угрюм-река» до сих пор остается загадкой: слишком несоразмерна резкость оценки Горького с реальными недостатками романа.

Роман Шишкова был задуман в первые послереволюционные годы. 6 августа 1919 г. он сообщал В.С. Миролюбову: «Засел за большой роман “Угрюм-река” - вдвое толще “Тайги”, в полтора раза забористей <.. .> Закончу только тогда, когда восстановится транспорт и пятачковая булка будет стоить пятачок»[123].

Сегодня трудно представать, что автор столь популярного романа искренне не верил в возможность его опубликования. Отдавая первую часть романа («Истоки») в «Сибирские огни», он писал П.С. Богословскому, что публикация в сибирском журнале с тиражом всего 3000 экз. ему выгодна: роман не получит широкой огласки.

Однако «Истоки» обратили на себя внимание не только в Сибири. Марк Слоним писал о Шишкове в статье «Современная сибирская литература»: «...весьма примечателен новый его роман “Угрюм-река”, первая часть которого “Истоки”, печаталась в “Сибирских огнях” в 1928 году, явившись подлинным украшением журнала. <...> Поражает в нем мало обычный в русской литературе “мажорный тон”, повышенное ощущение бытия, любовь к борьбе и преодоление трудностей и препятствий, какая-то мужественная и бодрящая атмосфера»1. Критик связал эти особенности с характером сибирской литературы вообще, назвав произведения Шишкова ее лучшими образцами.

Прямо противоположную оценку первая часть романа получила в сибирском журнале «Настоящее», «громившем» «Сибирские огни», художественную литературу и роман как «буржуазный» жанр. «Строим мы в Сибири всякие новые дела, - возмущался А.Л. Курс. - Сибирь таежная, Сибирь “урманная”, Сибирь - бывшая царская колония - индустриализируется. <...> А в это время в журнале “Сиб.огни” печатается повесть Вячеслава Шишкова под названием “Истоки”. Эта повесть -испуганное бормотание первобытного дикаря, того человека, который когда-то в Сибири охотился на мамонта. Тайга, по Шишкову, - непреодолимая сила. Перед ней человек - ничто. Он погибает, раздавленный стихией природы. <...> В наши дни, в нашем советском журнале, при нашем советском строительстве, при нашем материалистическом мышлении <...> нам говорят: было так и будет так! Тайга (страшная! непостижимая!! непреодолимая!!!) стоит за спиной человека в виде какой-то ведьмы, по фамилии Синильга, в виде темной, немой судьбы. <...> Вот, товарищи, какие поповские, шаманские проповеди преподносят нам советские журналы. <...> Пролетариат вдохновляется не выдумками и фантазиями, а постройкой Тельбеса[124] [125] в горах и тайге, и он смеется над гнилыми литературными знахарями, которые, подобно Вячеславу Шишкову, дрожат перед “изначальной”, “непреодолимой” силой тайги»[126].

Так что у писателя были серьезные основания сомневаться в возможности напечатать роман. 26 июля 1931 г. он сообщал К.А. Федину: «Две последние части “Угрюм-реки” наконец завершил (вчерне). Дьявольски большая вещь, всего лишь вдвое меньше “Клима Самгина”. Много вложено в нее души, бумаги и чернил. А печатать, разумеется, ее не будут. Но я, обольщая себя гордыней Люцифера, в человеческой гордыне полагаю, что “Угрюм-река” - та вещь, ради которой я родился»[7].

Шишков писал роман как свое главное произведение, словно подводя итоги творческой работы. Произведение, как большая река, приняло в себя ручьи и речки предшествующего творчества: повести «Тайга», «Страшный кам», рассказы о тунгусах, «Шутейные рассказы» и т.д. Он горько сожалел, что позволил редактору многое сократить при подготовке первого издания романа, опасаясь цензуры и критики. «В гранках сгоряча повыбрасывали с товарищем Еселевым разные места и местечки в романе - и сразу в верстку. А в верстке стал вчитываться - мать честная! - всюду нелепости, хвостики, пробелы, излишки. И на шпаклевку прорывов потратил множество времени <...> Еселев <...> действовал в согласии с собственной совестью и из единого желания - принести мне добро. (“Критика, критика, критика!”) Но, милый мой Еселев, мне все-таки думается, что большие вещи родятся не часто, что они создаются не столько для критики, сколько для читателей наших и будущих...» - писал Шишков Л. Когану 26 июля 1933 г.1

Современный исследователь А.П. Казаркин ошибается в том, что «Шишков не столько исполнял социальный заказ сибиряков, сколько хотел вписаться в советскую классику»[128] [129]. Приведенные выше высказывания автора о романе «Угрюм-река» показывают, что это не так.

Критика, как и предполагал Шишков, встретила его главную книгу преимущественно гневными отповедями и марксистскими нравоучениями. Ф. Бутенко писал, что роман «за последний ряд лет, может быть, одно из самых противоречивых произведений советской литературы <...> Стоит чуть-чуть вдуматься в сущность исторического взгляда, развиваемого Вячеславом Шишковым на страницах его романа, как перед нами обнаружится во весь свой рост чуть-чуть подновленная, чуть-чуть подкрашенная, “своеобразия ради”, типичнейшая либеральнобуржуазная концепция капитализма»[130]. Главным «пороком» романа критик счел то, что «все попытки писателя найти язык обобщающих, “философских” определений действительности, понять место и роль капитализма упираются в “Угрюм-реке” в реакционную философию Достоевского»[131]. Сопоставляя роман Шишкова с произведениями Горького, он писал: «Отличительной чертою почти всех горьковских романов о капитализме является наличие в них протестующей, исполненной неистового критицизма личности капиталиста, познающего ложь своего класса, болезненно и остро переживающего отрыв от своей социальной среды. <...> О Фоме Гордееве и Егоре Булычове никак невозможно сказать, что это образы людей, переживающих только “личную” трагедию»[132]. Тогда как главная тема Шишкова, по убеждению Ф. Бутенко, - борьба в душе Прохора Громова «“Христа” и “Антихриста”», «“человека” и “зверя”, “диавола” и “ангела”»[131].

Н. Горский в статье «Лубочная интерпретация серьезной темы» (Художественная литература. 1934. № 4. С. 22-24) писал, что к теме «колонизаторской деятельности русского капитализма в сибирской тайге», теме «острого социального значения», Шишков подошел с приемами любовного и авантюрного романа. Среди претензий к шишковскому роману в этой статье были выдвинуты следующие: писатель окружил трагическим ореолом главного героя - хищника Прохора Громова, подменил раскрытие социального конфликта капиталиста с рабочими конфликтом семейным, целиком сосредоточил внимание читателя на внутренней драме героя, впав в «грубую “достоевщину”» в описании «мук неожиданно проснувшейся совести колониального разбойника», изобразил «меньшевика, капиталистического лизоблюда» Протасова «рыцарем без страха и упрека», засорил головы читателей «вреднейшим мистическим мусором». «...Все элементы лубочного, бульварного романа налицо в этом произведении Шишкова <...> Все это делает роман В. Шишкова “Угрюм-река” произведением реакционным и вредным, стоящим на крайне низком художественном уровне»1.

М. Майзель, автор в общем доброжелательной книги (первой опубликованной книги о Шишкове), писал об одной из «ложных идеологических установок» романа: «...обреченность и гибель Прохора Громова вытекают не из объективно развивающихся, исторически и классово обусловленных фактов, но являются результатом нравственного несовершенства героя <...> все подчинено одной цели: показать, как непомерная сатанинская гордыня обрекает Прохора на гибель»[134] [135].

В разгар «дискуссии» 1936 г. о формализме и натурализме критик 3. Штейнман нашел в «Угрюм-реке» Шишкова ярко выраженный натурализм: «...элементы натурализма, которыми изобилует “Угрюм-река”, до сих пор не нашли еще достаточно прямой и откровенной оценки <.. .> реализм в искусстве - это не “комната ужасов” в стиле классиков французской бульварной литературы, сдобренной густым российским бытописанием»[136].

Книга пользовалась колоссальным успехом у читателей. На это достоинство романа обратил внимание К.А. Федин в статье «Художественная проза ленинградских писателей». «Значение хорошо изобретенного и построенного сюжета огромно <...>- писал он. - Примером может служить большой роман Вячеслава Шишкова “Угрюм-река” <...> Недостатки и достоинства повествовательной техники романа очень значительны, но среди достоинств есть одно неоспоримое, сделавшее в

кратчайший срок эти два толстых тома предметом читательских поис-ков и мечтаний: роман читается - как смотрится хороший театр»1.

Шишков бережно хранил присланный ему экземпляр книги, «который состоял уже из одних разрозненных и почти истертых листков, до того был зачитан»[137] [138].

В 1920-х - начале 1930-х гг. Шишков был уверен, что Горький заинтересуется его произведением. В письме от 20 апреля 1926 г. он делился замыслом нового романа и сопоставлял «Дело Артамоновых» с «Уг-рюм-рекой», радуясь неожиданному совпадению темы и образов: «С 1920 года я пишу, с большими перерывами - роман “Угрюм-река”. Примечательно то, что наши с Вами романы внешне совпадают. У меня тоже изображено семейство купцов-сибиряков. Данило Громов, - дед, разбойник, умирая, оставляет наследство сыну, пьянице, Петру. Сын Петра - Прохор Громов - гений-делец, на голом месте, в тайге, строит заводы, фабрики, оживляет огромный район и, в зените славы и могущества, гибнет. Сознание, что дело ради дела, не одухотворенное высокой идеей, а основанное лишь на эксплуатации другого, это сознание создает в душе крах. В романе есть мистика, есть всяческая чертовщина - без нее трудно обойтись. Не знаю, чем все кончится и когда кончится. Написано много, а только-только подошел к самому главному, внешне главному, к командующим действиям. Самое же главное, скрытое главное - идет с самого начала, и главное это - Угрюм-река, т.е. Жизнь в широком понимании этого слова»[139].

Отталкиваясь от этого письма Шишкова, в котором отмечено лишь внешнее совпадение тем и образов, литературовед Е. Евстафьева попыталась раскрыть преемственность между «Делом Артамоновых» и «Уг-рюм-рекой»[140]. Опыт этот, оспоренный уже в 1960-е гг.[141], следует признать неудачным.

Предположение современного исследователя А.П. Казаркина о том, что роман Шишкова «сибирский лишь внешне-тематически: в основу положена фабульная схема “Дела Артамоновых”»[142], также следует признать поспешным, продиктованным желанием противопоставить «советского» Шишкова «эмигранту» Гребенщикову. Замысел «Угрюм-реки» возник задолго до прочтения Шишковым «Дела Артамоновых», независимо от романа Горького. Различия между «Делом Артамоновых» и «Угрюм-рекой» велики как в содержании, так и в форме.

Сопоставляя романы можно обнаружить скорее контраст, чем сходство и в построении сюжета, и в образах героев, и в поэтике произведений. У Горького показано вырождение династии. Илья Артамонов (старший) стоит у истоков дела, и уже его сын Петр тяготится им.

У Шишкова другой (типично «сибирский») сюжетный ход. Прохор Громов замыкает преступную династию, он, безусловно, самый яркий и успешный представитель рода, «гений-делец». Он - зачинатель «дела». Такое определение в романе Горького может быть отнесено только к старшему Илье Артамонову. Над остальными Артамоновыми фабрика тяготеет, как злой рок. Причины жизненного крушения Прохора Громова имеют духовный и нравственный характер. Героя романа Шишкова «давит» не само «дело», которому он самозабвенно предается, а нравственные потери, на которые он идет в погоне за наживой.

Анализируя «Дело Артамоновых», Е.Б. Скороспелова отмечает, что в этом произведении нет сюжетных коллизий, протяженных в пространстве и времени: «эпизоды свободно присоединяются друг к другу по принципу примыкания». Горький, по мысли исследователя, использует нетрадиционные композиционные решения, опыт «неклассической» прозы: лейтмотивы (описание фабрики, символизация образа ткацкого производства, мотив дела, мотив тайны, связанный с образом Тихона Вялова). По сравнению с сибирским романом Шишкова, здесь используется совсем другой тип сюжетостроения и контрастно противоположная повествовательная манера.

Неизвестно, читал ли Горький первые главы романа «Угрюм-река» в журнале «Сибирские огни». В его переписке с В.Я. Зазубриным это не нашло отражения, хотя Зазубрин, должно быть, считал эту публикацию своей большой удачей. Объяснить это легко: «Истоки» печатались в 3-4 номерах «Сибирских огней» за 1928 г., в мае-августе, когда редактор был уволен из журнала и «не мог писать писем, не мог работать», потому что «был ошельмован и потрясен»1.

В сентябре 1931 г., при личной встрече с Горьким в Ленинграде Шишков говорил с ним о романе и условился по окончании своей работы над ним послать рукопись в Сорренто, о чем сообщал П.С. Богословскому 12 октября 1931 г.[143] [144] Реализовал ли писатель это намерение, неизвестно, однако с 1932 г. он радостно сообщал о появившихся реальных перспективах публикации произведения в Ленинградском отделении ГИХЛ[145]. Роман был напечатан в 1933 г.

21 декабря 1933 г. Шишков писал Горькому: «На днях в московский Ваш адрес я отправил Вам свою многолетнюю работу - роман “Угрюм-река”. Посылая Вам книги, я мысленно вспоминал Вас как своего первого по литературным делам учителя. Кажется, в 1916 году Вы читали мою повесть “Тайга”, с которой я выступил в свет, одобрили ее и дали

мне ряд ценнейших указаний <...> в чем заключается основной секрет писательского искусства...»1.

5 января 1934 г. Горький ответил на это письмо. Большая его часть была опубликована в 11 томе «Архива А.М. Горького» «Переписка с И.А. Груздевым» и в таком виде вошла в научный оборот. Письмо Горького без первых и последних строк воспринимается как жесткое и даже жестокое. Приведем его текст полностью по машинописи, хранящейся в Архиве М. Горького. Пропущенные обращение и финал несколько смягчают суровую оценку романа:

Дорогой Шишков - получил Вашу книгу - спасибо.

Внимательно прочитал и, право, очень смущен тем, что не могу сказать -по поводу этой книги - ничего приятного Вам.

Не понравилась мне “Угрюм-река”. Местами было даже странно читать, как будто писали не Вы, опытный литератор, а молодой “начинающий”, который, торопясь заинтересовать читателя, нагромождает факты, забывая мотивировать их. Главный Ваш герой изображен так одноцветно - что не верится в его возможность. Обидно дан Шапошников, совершенно не типичный для политссыльного. Малограмотны женщины. Очень много взято из арсеналов “авантюрного романа”. И ко всему этому - тягостное многословие, небрежный язык.

Нет, не понравилась мне книга. Сожалею, что не могу сказать ничего иного

Будьте здоровы[146] [69].

В письме И.А. Груздеву 3 декабря 1933 г. (еще до получения книги Шишкова), вспоминая о «бабе Гурьевне», Горький писал: «Замечательно рассказывала она о жизни своей в Сибири, о “старателях”, варнаках и прочих, - действительно замечательно. Кстати: какую невежественную и глупую халтуру издал Шишков под титулом “Угрюм-река”. Как ему не стыдно?»[148].

Сотрудник журнала «Колхозник» А.П. Шугаев вспоминал слова Е.З. Крючковой: «А вы знаете, что сказал Горький об этом романе Шишкова? Я, конечно, не могу передать дословно, вы сами понимаете почему, но в общем и целом - отрицательно. Да, да, поверьте мне, отрицательно. Он, по-моему, не любит Шишкова»[149].

Успех книги у читателей, конечно, не был убедительным аргументом для Горького. В декабре 1934 г. он писал К.А. Федину: «...При наличии у нас книжного голода популярность книги не говорит о ее качестве и о ее полезности, - у нас и “Угрюм-река” популярна»[150].

Для Шишкова горьковская оценка не стала неожиданностью. 2-9 июня 1933 г. он писал П.С. Богословскому: «Похвал за “Угрюм-реку” мне никаких не будет: я лично не знаком с И.В. Сталиным, не услужаю М. Горькому, вообще - веду себя так, что не имея высоких общественно-говорильно-ораторских заслуг, не сумел, видимо, заслужить к себе благорасположения “критиков”. Если Горький скажет: “да, хорош роман”, тогда меня критика до полусмерти зацелует, заласкает, хотя бы роман был и плох. Если же Горький, вычитав на 1000 страницах произведения 15 стилистических ошибок, скажет: “написан небрежно, безграмотно”, - тогда критика разнесет меня в пух и прах, прямо - распис-тонит, хотя бы роман был и хорош. Таким образом, все зависит от планиды, от счастья, в какую струю попадешь, и все ли в добром здоровье будет Алексей Максимович во время чтения романа»1.

Что же стало причиной негативных оценок Горького? Шишков отчасти прав, в горьковской оценке романа могли сказаться и случайные факторы, и личная неприязнь, и недоверие к «маститым» литераторам. Однако были ли эти они главными, определяющими?

Попытки интерпретировать точку зрения Горького на роман Шишкова предпринимались разными исследователями. Е. Беленький писал, что поэтика и стилистика «Угрюм-реки» в те годы была чужда М. Горькому, увлеченному «Жизнью Клима Самгина» - «романом хроникальным, историческим, далеким от какой бы то ни было фабульно-сти, острой сюжетности»[151] [152]. Поэтика Шишкова действительно была ему чужда: то, что Горький считал случайными «помехами», которые должны быть устранены в процессе совершенствования стиля, Шишков упорно культивировал в своих книгах. В «Угрюм-реке» это лиризм, открытое присутствие автора на страницах романа, символические сцены и образы (пожар тайги, образ волка и т.п.), мистические мотивы (Си-нильга, сцена камлания и др.).

Раскрывая и дополняя точку зрения Е. Беленького, Н.Н. Яновский писал, что Горький не приемлет «безудержную фантазию с использованием легенд, чудесных снов; таинственно-загадочных событий. Не привлекала М. Горького и занимательность сюжета с быстрой сменой картин и сцен <...> Броская яркость красок, сочность образов, особого рода напевность, лиризм прозы Шишкова не совмещался с пластикой и философской напряженностью “Жизни Клима Самгина”, с деловитым, спокойно сдержанным социально-историческим анализом действительности в романе “Дело Артамоновых” <...> Такие стилистические разногласия возникали у Горького не с одним Вяч. Шишковым, но и с другими писателями, например, с Вс. Ивановым»[153].

А.И. Овчаренко предполагал, что Горькому, вероятно, «показалось не совсем оправданным стремление автора “Угрюм-реки” показать внутренний мир Громова более сложным, чем он представлялся у таких людей Горькому. Неспроста он сам отказался от психологически углубленной разработки характеров Варавки, Бердникова <...> К этому следует добавить чрезмерную растянутость эпизода с сумасшествием Громова и явную приблизительность в изображении этого сумасшествия»1. Впрочем, Горький упрекал Шишкова как раз в «одноцветности» характера Прохора Громова; в известных оценках романа он нигде не упоминает «эпизод» сумасшествия.

Современный исследователь В.А. Редькин оспаривает эти концепции: «...дело не в том, что ему были чужды “поэтика и стилистика” романа или “романтическая изобразительная система”. А.М. Горький в принципе отвергал учение о мире, основанном на страдании, как искуплении греха, далек был от православия, склонен был видеть в крестьянстве реакционную силу, а в русском народе тенденции шовинизма и, следовательно, не мог принять концепцию жизни писателя, ориентированного на христианские идеалы»[154] [155].

Суммируя все вышеизложенное, можно наметить ряд претензий Горького к содержанию и форме «Угрюм-реки» - как высказанных писателем в письме Шишкову, так и гипотетических. Анализу в свете горьковских оценок должны быть подвергнуты образы главного героя Прохора Громова, ссыльного Шапошникова, женские образы, элементы авантюрного жанра в поэтике романа, его стилистические особенности, мировоззренческие аспекты.

Отношение Горького к образу главного героя романа «Угрюм-река», на первый взгляд, противоречит его глубокому интересу к таким героям. В начале 1930-х гг. он не раз писал и говорил, что тип крупного капиталиста оставлен почти без внимания западноевропейской и русской литературой, предпочитавшей давать в романах «историю молодого человека». Не описаны в художественных произведениях люди, подобные Круппу, Зингеру, Нобелю, «организаторы военной промышленности, морского транспорта, тяжелой индустрии, машиностроения и т.д. Среди этих “героев”, людей, несомненно, сильной воли, подлинных хозяев жизни, были, конечно, “поэты своего дела”»[156]. Никто из европейских литераторов не показал «того буржуа, который в Англии становится лордом, усиливая аристократию своей страны, в Германии нередко бывал другом, советником и руководителем королей, во Франции играет роль главы государства»[157]. Горький вновь вернулся к этой мысли в докладе на Первом съезде советских писателей[158], а завершая статью «Еще раз об “Истории молодого человека”», писал: «Разумеется, мы должны дать читателю “Историю промышленности Европы и России”, но на эту тему художественная литература, как сказано, не дает материала достаточно яркого и в том обилии, какого требует тема»[159]. Следовательно, неудовлетворенность Горького образом Прохора Громова связана не с самой темой, а с направлением и способами ее художественного решения.

Трудно согласиться с горьковской оценкой образа Прохора Громова. Герой не прост, не примитивен. Напротив, сложен, противоречив, типичен для сибирской литературы. Как и прототип многих сибирских литературных героев - Ермак, Прохор тоже и первооткрыватель неизведанных земель, созидатель новой жизни в глухой тайге, - и разбойник, душегуб. Это не только предприниматель эпохи первоначального накопления капитала, беспощадно эксплуатирующий рабочих. Это герой-пионер, цивилизатор, мечтающий вдохнуть жизнь в неосвоенные просторы Сибири: «Конечно, Прохор будет здесь работать, проложит широкие дороги, оживит этот мертвый край, разделает поля, а главное -схватит вот этими руками реку и выправит ее всю, как тугие кольца огромного удава»1. Даже в разгар распри с рабочими, не желая выполнять обещанное, Прохор возражает инженеру Протасову, заступнику рабочих:

« - Сократить рабочие часы. Вот что они требуют. К чему это? Дашь и десять часов, - они будут требовать восемь, дашь восемь, - будут требовать шесть...

  • - Человеческая жизнь, в идеале, есть отдых.
  • - Человеческая жизнь есть труд!
  • - Не следует обращать жизнь людей в каторгу.

Прохор поднял на Протасова крупные, строгие глаза, сказал:

Надо украшать землю, обстраивать, а не лодыря гонять. Через каторгу, так чрез каторгу!»[160] [161]

Прохор Громов - «промышленный гений», каковым сам себя считает, и каким считал его автор. В определенном смысле можно даже провести параллель с героем романа А.Н. Толстого «Петр Первый»[162]: энергия, напор, грандиозные замыслы, безжалостное отношение к людям -орудиям собственных замыслов. Не случайно капиталист и эксплуататор Прохор Громов, вопреки всем своим отрицательным качествам, так полюбился читателям. Шишков подметил в русском характере (в том числе и в его сибирском «варианте») нечто существенное, воплотив это в образе главного героя.

В характере Прохора проявились типичные черты героя сибирского романа. Это человек дела, практик. Ему в высшей степени свойствен индивидуализм, привычка полагаться только на свои силы. Он красив, силен, страстен. Ему чужды эстетические и нравственные переживания других героев. К интеллекту ссыльного Шапошникова и инженера Протасова, чувствам и христианскому мировоззрению жены Нины, к наставлениям священника отца Александра Прохор Громов испытывает снисходительно-презрительное отношение. Он пренебрежительно относится к «непрактической» стороне жизни: от искусства до морали. В нем мало, почти нет тяги к одухотворенной красоте, к искусству; любви к людям и сострадания. Все в его жизни подчинено одной цели -даже страсть к Анфисе и преданность Ибрагим-Оглы приносятся ей в жертву, не говоря уже о жизни в скотских условиях рабочих его рудников, удел которых - каторжный труд. В характере Прохора трудно отделить страсть к труду, преображению жизни от болезненного стяжательства.

И все же он «не одноцветен». Герой резко меняется приблизительно в середине романа, когда молодой честолюбивый мечтатель встает перед выбором: будущие миллионы или любовь; когда он ради своего «дела» решается на убийство любимой и, чтобы не попасть на каторгу, отправляет туда верного Ибрагим-Оглы. По сути дела перед нами два романа, один из которых является продолжением другого.

В первой книге описана молодость Прохора. В соответствии с сюжетной традицией сибирского романа герой Шишкова путешествует. Причем в произведении реализуются два варианта сюжета путешествия: опасная экспедиция по Угрюм-реке, в которую его направляет отец, и поездка в Москву с невестой и ее отцом. В обеих сюжетных линиях проявляются «сибирские» черты натуры Прохора Громова. Происходящие с ним события и их восприятие вызывают в памяти ряд эпизодов «Чураевых» Гребенщикова: роман начинается с того, что Фирс Чураев отправляет Викула с товаром на плотах - в опасное плаванье, а продолжается его самовольной поездкой в Москву к брату. Героям Гребенщикова и Шишкова свойственно ревнивое сравнение Сибири и центральной России - не в пользу последней. Так, Прохор смеется над Волгой: «Вы бы поглядели Угрюм-реку»1. Граница между Европой и Азией, которую пересекают герои, так и остается непроходимым рубежом между Прохором - и Протасовым, Анфисой - и Ниной.

Во второй части существенно меняется образ главного героя, почти полностью изменяется окружающая его «микросреда»[163] [164]. Прохор пытается создать свой собственный автономный мир в девственной тайге, и стать в нем полновластным хозяином.

Не лишен монолитный на первый взгляд образ героя и внутренних противоречий. Один из рецензентов романа язвительно писал о просунувшейся «совести колониального разбойника». Душевная болезнь Прохора, описанная на последних страницах романа, подготовлена всем текстом произведения. Одним из важнейших для автора эпизодов романа было пребывание Громова (после расстрела его рабочих) в скиту у старцев-пустынников. Именно она, к горькому сожалению автора, подверглась наибольшему сокращению в гранках: «Глава пустынников — осталось только начало. “Давайте, В.Я., ограничимся показом быта пустынников и тем, что Прохор у них”, - убеждал меня милый мой Еселев, и я, дурак, согласился. А на кой черт мне быт, мне нужна психология. Ведь в этой главе - начало будущей болезни героя, он в первый раз сам себе признается: “Мысль моя затмевается”. Он весь тут во власти “сум-буров”»1.

Талантливый предприниматель, созидатель «нового мира» в тайге показан Шишковым как духовный банкрот. Трагедия Громова не в том, что он «прожил жизнь на чужой улице» (как Егор Булычов), не в том, что дело тяготит его (как Петра Артамонова). Душевная болезнь приходит к нему как расплата за попрание почти всех нравственных законов ради материального богатства. Эта в сущности христианская трактовка судьбы героя не могла быть принята ни Горьким, ни современной Шишкову критикой.

Образ ссыльного Шапошникова показался Горькому «обидным», непохожим на типичного политссыльного. Это действительно жалкий герой, способный вызвать лишь сострадание. Хотя отдельные детали роднят его с образом Андрея в повести «Тайга» (например, оба занимаются выделыванием чучел животных), по сути своей это совсем другой персонаж. Шапошников бессилен перед своей неразделенной страстью к Анфисе Козыревой, разочарован в жизни и путях ее переустройства. Он душевно опустошен и ничем, даже простым советом, не может помочь страдающей Анфисе.

Слабое влияние ссыльного Шапошникова на главного героя в первой книге (он по просьбе Громова учит его) - дань традиционному сюжетному ходу сибирской литературы, продиктованному местными условиями. Герои решительно расходятся в своих убеждениях и в своем отношении к жизни.

Критическое отношение Горького к женским образам романа связано с контрастно заостренным противопоставлением главных героинь, Анфисы и Нины. Роман был сознательно построен Шишковым так, что «каждый персонаж имеет своего антипода. Например, вечный стяжатель богатств Прохор Громов, с одной стороны - и его противоположность, ненавистник золота, варнак Филька Шкворень, с другой. Социалист, европейски образованный инженер Протасов - и придурковатый ретроград инженер-американец мистер Кук. Просвещенный схоластик отец Александр - и забулдыжный попик Ипат <.. .> Утопающая в барстве и роскоши благочестивая Нина - и великая грешница с великой трагедией в чистой душе Анфиса»[165] [166].

Шишков признавался в существовании реального прототипа Анфисы: «Что вы, “собирательный”! На самом деле была такая. С натуры, с натуры»[167]. Он называл свой роман «романом страстей». Современные

исследователи любят сравнивать Анфису с «инфернальными» женщинами Достоевского и шолоховской Аксиньей.

Горьковские женские характеры следует признать совсем другими: Лариса («Рассказ о безответной любви»), Наталья («Дело Артамоновых»), Лидия Варавка, мать Клима Самгина, Марина Зотова, Серафима Нехаева («Жизнь Клима Самгина») - все это сложные, противоречивые, психологически достоверные образы, созданные рукой опытного мастера. В художественном мире Горького совсем нет места романному клише «роковой красавицы».

Черты приключенческого, авантюрного романа действительно присутствуют в произведении Шишкова. Эта особенность сибирского романа проявилась в «Угрюм-реке» наиболее отчетливо: незнакомые земли, на «разведку» которых отправляется герой, стихия природы, с которой он вступает в единоборство, мистика, вторгающаяся в его повседневную жизнь и сознание. Иногда писатель дает обилие событий в виде простого перечисления.

В «Угрюм-реке» нет детальной психологической проработки образов. Герои поступают загадочно, изменения их часто непредсказуемы: так совершенно неожиданно во второй части романа превращается в рокового злодея пристав Амбреев; необъяснимыми кажутся весьма странные переходы в поведении Анфисы.

Автор часто вторгается в повествование с различными пояснениями и отступлениями. Подобную «лирику» Горький предлагал Шишкову убрать еще из «Тайги».

Особенностью поэтики романа Шишкова является эклектика жанров и стилей. Он соединил в одном произведении черты авантюрноприключенческого, любовного, детективного, социально-политического романа. Книги, которые читает юный Прохор: романы Достоевского и Ж. Верна - показывают диапазон жанровых вариаций, представленных в произведении.

Используются Шишковым прозрачные символы, которые он разъясняет читателю прямо в тексте романа: Угрюм-река - Жизнь; Синильга -пурга, снег, смерть и крепкая, как смерть, любовь; волк, которого держит Прохор вместо собаки, - звериное начало в душе героя и его «злобное одиночество»; башня «Гляди в оба» - символ гордыни, которая ведет героя к гибели и т.п. Отстаивая свое право использовать подобные образы в романе, Шишков говорил, что его, прежде всего, интересует правдивость образа героя, а в ней он уверен[168].

Особая тема - стихия комического в романе «Угрюм-река». В нем очевидно присутствие типично комических персонажей: Илья Сохатых, инженер Кук, поп Ипат, которые воспринимаются как смеховые двойники Прохора, инженера Протасова, священника отца Александра. Комические персонажи гротескно преувеличивают страсти, которыми обуреваемы главные герои. Встречается комическое дублирование дра-

матических эпизодов. Даже традиционную для сибирской прозы «медвежью тему» Шишков использовал в комическом ключе1.

Шишков, по воспоминаниям Л.Р. Когана, «любил применять чередование драматических и комических сцен. - Как в жизни, - пояснял он»[169] [170]. Шишков не раз писал об этом как об особенности своего дарования. Соединение или чередование трагического и комического он сделал своим излюбленным приемом. Легкий переход от серьезного к смешному может быть расценен как недостаток или как достоинство, особенность индивидуального стиля. М. Слоним назвал среди лучших черт Шишкова-писателя «широкий творческий диапазон», который позволяет легко «переходить от трагических, полных жути описаний к легкой шутке и юмористическому рассказу»[171].

Вспомнив отношение Горького к «Шутейным рассказам» Шишкова в 1930-е гг., нетрудно предугадать его отношение к комически утрированным персонажам и почти фарсовым сценам.

Мотивы Ф.М. Достоевского в сюжете «Угрюм-реки» лежат на поверхности и очевидны для сколько-нибудь искушенного читателя: мечты юного Прохора о миллионах напоминают о герое «Подростка»; «роковая» красавица, страсть к которой взывает соперничество отца и сына - Грушеньку из «Братьев Карамазовых»; сцена допроса Прохора следователем - диалоги Порфирия Петровича и Раскольникова, сцена суда над Прохором - суд над Митей Карамазовым и т.п. Полагаем, что это не столько сюжетные заимствования, сколько очевидный намек автора на идейный ключ к его роману.

Любопытно, что, начав работу над романом, Шишков сознательно искал «какое-то философское обоснование»: «Перечитываю на сей предмет философов-идеалистов, натуралистов и др.»[172]. Точка зрения уже упомянутого критика Ф. Бутенко о том, что Шишков нашел эту основу в идеях, близких Достоевскому, небезосновательна. Следовательно, еще одной из причин, вызвавших неприятие Горьким «Угрюм-реки», вполне могла стать религиозная составляющая его проблематики.

Религиозная проблематика лишь слегка «прикрыта» увлекательным сюжетом. Шишков пытался истолковать роман в русле «борьбы пролетариата с капиталом», как бы подсказывая критике безопасные для него трактовки произведения. В 1930-е гг. ему это не удалось. Лишь в последующие десятилетия, анализируя роман, уже ставший советской классикой, исследователи с благодарностью будут использовать эти подсказки автора, проходя мимо главных идей его романа.

Художественные решения Шишкова могут показаться убежденному атеисту слишком простыми и даже в корне неверными. Инженер Протасов - очень привлекательное лицо в романе; но он атеист, и терпит полный жизненный крах на последних страницах произведения. Он окончательно теряет Нину и не имеет никакой духовной опоры пред лицом смертельной болезни.

Предопределено сумасшествие Прохора, которое Шишковым показано именно как душевное заболевание. «Вы перестали различать понятия - подлость и справедливость. Вы - нравственный безумец!»1 - заявляет ему Протасов задолго до утраты главным героем рассудка. Далее, уже прямо следуя святоотеческой традиции, автор пишет о Прохоре: «...главный разум был помрачен, но величайший затейник - ум - ясен, и - действовал»1. И лишь много страниц спустя после этих первых признаков надвигающегося безумия описывается в ужасающих подробностях полное помешательство героя и его гибель.

Вместе с тем Шишкову чужд морализаторский пафос. Критик Ф. Бутенко ошибался, считая, что образ благочестивой христианки Нины идеализирован, а это не тот идеал, который нужен советскому читателю. Симпатии Шишкова на стороне «великой грешницы» Анфисы. Автор показывает холодность и рассудочность Нины - и в вере, и в любви к Прохору и Протасову, и в сострадании к рабочим. В «романе страстей» она слабая фигура. В конце произведения, когда душевнобольной Прохор уже теряет способность управлять своими предприятиями, Нине приходится отказаться от своих благотворительных начинаний. Дело требует денег, и она начинает действовать так же, как Прохор.

Итак, очевидно, что в резкой оценке Горького существенную роль сыграло его предубеждение, уже сложившееся отрицательное отношение к Шишкову-писателю. Оно усилило впечатление как от недостатков произведения, так и от своеобразия его содержания и формы, особенности которых были прямо противоположны художественным поискам Горького. Шишков писал о своем - и по-своему. Наконец, в оценке Горького дала о себе знать мировоззренческая «несовместимость» писателей, резкая противоположность атеистического сознания Горького и христианского мировоззрения «мужикопоклонника» Шишкова.

В заключение отметим, что Шишков проявил редкие для писателя смирение и трезвость в оценке собственного места в литературе. Он понимал, что пишет не шедевры и бессмертные творения, а хорошую беллетристику, адресованную широкому кругу читателей. «Он был всегда очень скромен и говорил, что если попадет в “конец первой двадцатки, то и слава Богу!”» , - вспоминала его жена К.М. Жихарева. Еще более выразительная самооценка сохранилась в письме Шишкова лите- [173] [174] [175] ратуроведу П.С. Богословскому, который задумал писать о нем книгу: «Если Вы будете меня рассматривать как изрядное дарование, в корне которого тихий юмор, драма, трагедия и трагический юмор, согретый любовью к человечеству, - Вы в оценке, и в масштабе оценки, не погрешите. Если же Вы отнесете меня к более высокой ступени духовных сил, к талантам, Вы рискуете впасть в преувеличение. Как дарование я значителен, как талант - я мал»1.

* * *

Роман как произведение с целостной концепцией действительности, с последовательно раскрытой историей личности, в эпоху революций и Гражданской войны ненадолго утратил свое прежнее центральное положение среди эпических жанров в русской литературе. Исследуя историю романного жанра, В.В. Кожинов писал о западноевропейском романе: «На рубеже ХУШ-Х1Х вв. в истории романа наступил своего рода перерыв, обусловленный конкретными обстоятельствами переживаемого Европой периода всеобщей ломки и неустойчивости. Искусство пробивается через предметно-чувственную ткань повседневной жизни непосредственно к внутренним узлам мировых конфликтов и катастроф; такого рода задачи не могут быть решены в русле “романной” художественности в собственном смысле. <...> Отмирание жанра не состоялось; дело шло именно о кратком перерыве в его развитии. К концу первой трети века разбушевавшееся море истории входит в берега и непосредственно сквозь его поверхность можно - или даже необходимо -разглядывать глубинные течения жизни»[176] [177].

Нечто подобное происходило в конце 1910-х- начале 1920-х гг. в русской литературе и отразилось в критике тех лет в виде концепции «гибели жанра», «конца романа». О. Мандельштам писал в статье «Конец романа»: «Ясно, что, когда мы вступили в полосу могучих социальных движений, массовых организованных действий, акции личности в истории падают и вместе с ними падают влияние и сила романа...»[178].

Кризис, «мутации» жанра в переломную историческую эпоху происходили и в сибирской литературе. Наиболее ярким их проявлением стал «роман» В.Я. Зазубрина «Два мира» - по определению советских литературоведов, «первый роман советской эпохи»[179]. На «Двух мирах» был отпечаток не только творческой индивидуальности Зазубрина - со всеми его достоинствами и недостатками, - но и всей эпохи.

Особенностью стиля Зазубрина было болезненно обостренное внимание к темным и страшным сторонам жизни, иногда грубый натурализм. Об этом писали рецензенты, советские и эмигрантские критики, говорили друзья и враги. Наиболее ясно удалось это сформулировать М. Слониму в статье «Современная сибирская литература»: «Несомненно, что писатель обладает и талантом, и умением схватывать типичные черты людей и вещей. Но по правде сказать, о достоинствах Зазубрина гораздо легче судить по его мелким журнальным очеркам и полугазетным рассказам, чем по крупным произведениями. Роман “Два мира”, который неосмотрительные хвалители чуть не возвели в классическое изображение гражданской войны в Сибири, глубоко разочаровывает всякого, кто обладает хотя бы минимальным художественным вкусом. <...> Тут повсюду пытки, искалеченные члены, разбрызганные мозги, заживо погребенные люди, которых утаптывают в землю, - словом, “дымящееся мясо” военного психоза. Автор совершенно не овладел материалом <...> интерес “Двух миров” лежит в плоскости документальной, а не художественной. Это сырье, еще не превращенное в произведение искусства»1.

Почти одновременно с «Двумя мирами» писался «Голый год» Б. Пильняка. В поэтике произведений много общего: отсутствие единства героя и сюжета; «разорванная» композиция, призванная передать хаотическое состояние мира и человека; символы и лейтмотивы в роли приемов, скрепляющих повествования и др. Пильняк явился одним из первых рецензентов книги Зазубрина. «Романа, в сущности, нет, как нет ни фабулы, ни завязки, ни персонажей... - писал он. - Художнические ресурсы автора очень невелики». Он усомнился в том, что произведение Зазубрина следует предлагать широкому читателю, но высказал твердое убеждение, что «Два мира» необходимо прочесть историку, психологу, литератору: «Литератору - вот почему. Революция создаст новое литературное мастерство. Революция заставила разорвать в повести фабулу, заставила писать по принципу “смещения планов”. Революция заставила в повести оперировать массами, - масса-стихия вошла в “я” органически. То, что не могут оценить старые писатели (а потому молчат или пишут дореволюционно), то, что проделывает небольшая группа талантливой молодежи, изучая материал, - Зазубрин понял инстинктивно. Поэтому у него нет героев, а есть массы. Поэтому у него нет фабулы, а есть куски. Зазубрин еще не преодолел материал, у него все сыро. Но первые ласточки - всегда радостны»[180] [181].

Рецензия Пильняка привлекла внимание Зазубрина. Он почти дословно повторил его мысль в докладе «Писатели и Октябрь в Сибири» 11 ноября 1927 г.: «Революция научила нас писать по-новому. Она научила нас оперировать массами, заставила писать по принципу “смещения планов”»1, - и включил рецензию в приложение к четвертому и пятому изданиям романа ((Новосибирск, 1928; Л., 1929)- среди других высказываний о своей книге.

«Два мира» Зазубрина оказали влияние на молодых сибирских литераторов. Л. Сейфуллина признавалась, что она в первых прозаических опытах подражала В. Зазубрину: «Я в это время читала книгу Зазубрина “Два мира”. <...> Это большой писатель. Но писал он тогда тоже художественно не сильно, потому что он тоже тогда искал пути. Наряду с прекрасными страницами у него было много лишнего. Он писал слишком отрывочно. Но на меня его книга, в силу того что у него большой писательский темперамент, произвела огромное впечатление <...> Я сказала себе: “Буду подражать Зазубрину”. У него было много коротких фраз. Я же решила, что если все фразы делать короткими, то выйдет еще лучше. Если вы просмотрите первую мою повесть “Четыре главы”, вы убедитесь, что ее трудно читать. Написано слово - и точка, два слова - и точка»[182] [183].

В первых критических откликах на произведение Зазубрина повторяется мысль: это не роман. Например, В. Правдухин, не разделявший оценку Б. Пильняка, писал: «Это произведение внешне, конечно, не роман, а художественная хроника, ряд отдельных картин <...> отражение внутреннего испуга писателя перед страшными, кровавыми событиями гражданской войны»[184].

Такая же оценка жанровой природы произведения выражена в словах В.И. Ленина: «Конечно, это не роман, но хорошая книга, нужная книга и страшная книга»[185].

Дело не только в отсутствии стройной композиции, единого сюжета, цельного образа героя и т.п. «Два мира» - откровенно тенденциозная, намеренно агитационная книга. Она писалась в разгар Гражданской войны как идеологического оружие, «агитснаряд <...> против врагов Сов. власти»[186].

Горький заинтересовался произведением Зазубрина в 1928 г., когда в № 1 «Сибирских огней», «захлебываясь от удовольствия»[187], прочитал стенограмму обсуждения «Двух миров» в алтайской крестьянской коммуне «Майское утро». По просьбе Зазубрина[188] в сентябре 1928 г. Горький написал предисловие к роману. Отношение писателя к произведению Зазубрина было двояким. Он писал как о недостатках книги, так и о ее «социальной полезности», о даровитости автора. «Нужно отметить, что написал он ее поспешно, возбужденно, местами она - многословна -местами - материал ее скомкан, не обработан»1.

В статьях и письмах Горький не раз называл «Два мира» в ряду лучших книг о Гражданской войне, настаивал на ее распространении прежде всего среди крестьян и молодежи. В «Письме селькорам» (1928) советовал им «читать книгу писателя Зазубрина - “Два мира”, в этой книге он удивительно правдиво изобразил дикую расправу белогвардейцев с крестьянами Сибири»[189] [190]. Этому совету предшествовал другой: «Вам, товарищи, надо требовать, чтобы для вас была написана “История гражданской войны”»[191]. Так с первого знакомства с произведением Зазубрина оно Горьким воспринималось в связи с его грандиозным проектом.

С 1929 по 1932 гг. вышли несколько изданий романа Зазубрина - во многом благодаря поддержке Горького и его предисловию. 22 июня

1931 г. Зазубрин писал Горькому: «В своих статьях Вы меня не забываете никогда. <...> Все, кроме Вас, меня ругают <...> Небольшим предисловием к моей книге Вы подарили мне несколько тысяч рублей, на которые я и живу»[192]. Седьмое издание «Двух миров» было заказано ГИЗом Издательству писателей в Ленинграде лишь после вмешательства Горького[193] [194].

В 1932 г. вновь потребовалось его участие в судьбе романа. 14 марта

1932 г. было принято решение Главлита о конфискации тиража девятого издания «Двух миров». 26 апреля 1932 г. Зазубрин в отчаянии писал Горькому: «Сегодня в издательстве писателей мне сообщили, что “Два мира” конфискованы и изъяты из обращения. Никогда не думал, что советский цензор сможет зарезать книгу, признанную Лениным полезной и нужной и одобренную Вами в таком хорошем предисловии и в ряде Ваших статей. <...> Если бы мою книгу запретил царский цензор во времена прошлые, то я бы только посвистывал. Ведь так сделал бы мой враг. Когда же меня режет советский, мой цензор, цензор того строя, за который я борюсь, то ведь это трагедия. Неужели я контрреволюционер, неужели я писал так, что моя книга - радость врагам? Нет, я писал ее, как агитснаряд, писал против врагов Сов. власти»".

Горький немедленно встретился с Б.М. Волиным и выяснил у него причину запрета книги. 6 мая он отвечал своему Зазубрину: «Владимир Яковлевич - мне сообщили, что в романе “Два мира” необходимо исправить страницы, на коих хвалебно упоминается имя Троцкого, ныне -одиозное имя. Именно это и только это послужило мотивом запрещения книги, даже не запрещения, а - задержки ее выхода в свет. Вам, очевидно, не сумели объяснить мотив. <...> Если Вы исправите книгу - пошлите ее мне - хорошо? Я тут, вероятно, все устрою»1. Горький не увидел в этом требовании ничего сверхъестественного: в июне 1930 г. он сам, «перерабатывая по просьбе А.Б. Халатова, очерк “В.И. Ленин”, снял характеристику опального Троцкого»[195] [196].

С 1931 г. Главлит «чистил» произведения 1920-х гг. от «одиозных» имен, среди которых имя Троцкого было на первом месте. Немного позднее были проведены «зачистки» общедоступных фондов библиотек, из которых в спецхраны были изъяты неисправленные ранние издания. Такая участь на десятилетия была определена и для 1-9 изданий романа Зазубрина «Два мира»[197]. В письме Б.М. Волина В.М. Молотову от 8 апреля 1935 г. среди писателей, в чьих произведениях «в положительном контексте» встречается имя Троцкого, упомянут «бывший троцкист» Зазубрин и его роман «Два мира»[198].

6 мая 1932 г. Зазубрин благодарил Горького за разговор с Б. Волиным, но недоумевал: «Выдрать страничку, конечно, ничего не стоит. Как только сделать это в распроданной книге? Я понимаю, если бы дело было так - вызвали автора и сказали - к следующему изданию делайте то-то и то-то. И кончено. <...> Но важно одно - книга освобождена»[199]. 9 мая, продолжая эту тему в следующем письме, Зазубрин размышлял: «С книгой теперь все наладится. Нужные страницы я легко исправлю, сдам в издательство, они их напечатают взамен прежних, и дело будет кончено. <...> Троцкого, между прочим, я никогда не восхвалял. Ну, да Карл Маркс их храни, всех этих Борисов Волиных. Сделаю полное истребление сего одиозного имени»[200]. Однако спустя неделю, 16 мая, в письме П.П. Крючкову, он иначе комментировал ситуацию: «Дело с конфискацией “Двух миров” - без изменений. Ленобллито рекомендует мне самому договориться в Главлито. <...> А.М. ввели в заблуждение, когда сказали ему, что книга задержана временно до исправления. Как может быт задержана книга временно, или вообще задержана, если она почти вся (9-е изд.) распродана?»[201]. Этого издания «Двух миров» нет даже в каталоге Российской государственной библиотеки, где в наличии почти все издания романа. По-видимому, тираж так и не был освобожден от конфискации.

В 1970-е гг. литературовед Н.Н. Яновский писал: «Начиная с 1958 года <...> роман печатается только по сильно сокращенному тексту, с нарушением авторской воли и всех текстологических норм <...> нельзя понять, зачем по своему разумению и вкусу перекраивают роман - выбрасывают целые главы или объединяют их и присваивают им новые названия, без конца сокращают страницы, абзацы, отдельные предложения, и книга в триста страниц становится наполовину меньше.»1. Текстологическая проблема, поставленная исследователем, не решена до сего дня.

* * *

Роман В.Я. Зазубрина «Горы» о кампании хлебозаготовок на Алтае был одним из произведений советских писателей, которые Горький особо выделял в 1930-е гг. Ему посвящена большая доля переписки писателей, пока опубликованной лишь частично. Изучив ее в полном объеме, мы можем с уверенностью сказать, что первая книга романа увидела свет только благодаря поддержке Горького. Он также не раз пытался защитить роман от жестокой критики (см. гл. 2).

Роман был задуман Зазубриным в конце 1928- начале 1929 гг. как своего рода реванш. «Но я еще не сломлен, - писал Зазубрин Горькому 18 февраля 1929 г., - я хочу бороться за свою реабилитацию с пером в руке. Я докажу своими литературными работами, кто я и с кем я. <...> Сейчас я пишу алтайскую повесть»[202] [203]. В письме Горькому от 2 мая 1932 г. он был еще откровеннее: «Сознаюсь, иногда я мечтал, как Манилов, что вот напишу, мол, книгу, а Сталин, вдруг, возьмет, да и скажет: “Хорошо ты написал, паря, тебе надо в партию вернуться”. Да, я работаю все время с мыслью о реванше. Вы меня исключали четырежды из партии, вы втоптали в грязь меня, а я все-таки коммунист. Не скрываю - идея реванша одна из основных пружин моей литработы»[204].

Работу над произведением автор начал писать по горячим следам событий. Трудности с хлебозаготовками в Сибири в 1927 г. приняли такой размах, что в январе-феврале 1928 г. в Новосибирск приехал И.В. Сталин. Выбор темы романа для собственной «литературной реабилитации» понятен.

С другой стороны, логика творческой эволюции Зазубрина вполне согласуется с общелитературными тенденциями. Достаточно привести один яркий пример - М.А. Шолохова, который перешел от эпопеи о Гражданской войне к роману о коллективизации.

Внутренняя связь «Гор» с «Двумя мирами» выдержана и в самом романе: ретроспективным показом Гражданской войны на Алтае (в воспоминаниях героя) и темой войны, которую ведет невидимый враг в деревне.

Неопубликованные письма Зазубрина Горькому свидетельствуют о том, каким мучительно трудным было прохождение романа через цензуру.

В феврале 1933 г. политический редактор Главлита потребовал таких изменений в тексте романа, что привел автора в отчаяние: удаления

«эротических» глав, эпизода про зверства красноармейцев, слова «воина» по отношению к кулаку.

«Требование об удалении слова “война” мне дико, - писал Зазубрин Горькому 17 февраля 1933 г., сообщая о том, что “Горы” “рухнули в Главлите”. - Все вожди и сейчас говорят о боях в селе, о жестоких классовых битвах, в которых рождается колхозный строй. Политредактор <...> говорит, неясно, какой это враг ломал плуги, резал молочный скот и т.д. Я говорю, что из романа видно, что это кулак. Он мне возражает -надо, мол, так писать, чтобы с первой строчки было ясно, о ком речь. Я думаю <...> тогда не надо создавать романов, а просто брать одну страницу из передовицы и только». Зазубрин подробно излагал содержание спора с редактором о разрыве города с деревней. По мнению редактора, этого разрыва «не было и нет». Зазубрин возражал: был, потому и стала необходимой коллективизация. Редактор также счел неясным, какой год описан в романе. Когда автор указал на реалии 1928 г., его поразил нелепый, с его точки зрения, аргумент: «Не стоит вспоминать о том, что было». «Как же писать тогда? Ведь мы, главным образом, пишем о том, что было», - замечал Зазубрин. Он писал Горькому, что не может отказаться от первых строк романа и слова «война» - для него это «вроде увертюры». Ему претят требования удалить эротику из романа и идеализировать красноармейцев, «подавать наших только ангелочками»1.

Получив корректуру романа с поправками Главлита, Горький написал Б.М. Волину: «Кое-что из указаний Главлита совершенно правильно, и я об этом сообщил автору. Но я - очень прошу Вас оставить на 15 стр. сцену с головой бандита, как чрезвычайно ценную эпическую деталь. Такой же эпический смысл и характер имеют и диалоги на стр. 18-19-21. Их “эротизм” совершенно необходим, ибо он - в плане романа как один из его смыслов и дальше будет сопоставлен с “медвежьей свадьбой”, - с половым актом зверей. Автор смягчит эти места, я прошу его, - но исключить их невозможно, они необходимы как существенная часть социально-культурной педагогики романа»[205] [206]. И он действительно советовал Зазубрину «несколько изменить отмеченное Главлитом начало романа, где идет речь о “второй войне”. Изменение -ничтожное, требуется назвать врага - кулак»[207].

12 марта 1933 г. Зазубрин благодарил Горького за поддержку и писал: «Ваше письмо к Волину дает мне силы «претерпеть» до конца. <...> С Волиным я договорился. Он настаивает только на одном, чтобы мною не употреблялось слово “война” ни при каких обстоятельствах. Даже по отношению к кулаку. Он просит называть это наступлением на классового врага, борьбой, как угодно, но не войной. <...> Теперь я сижу и перестраиваю весь роман, т.к. он написан в определенном музыкальном ключе, то, естественно, кажущаяся простым делом замена од-них слов другими влечет за собой большую работу»1.

Летом 1933 г. началась публикация романа в журнале «Новый мир», и Зазубрин еще не раз обращался к Горькому за советом и поддержкой. 23 ноября 1933 г. Зазубрин сообщал: «...цензура забраковала снова окончание моего романа и я до середины декабря буду занят его переделкой. Вообще, начиная с 10 номера “Нового мира” мне приходится каждый кусок переделывать дважды - один раз по требованию Гронского и второй по требованию Волина»[208] [209].

В январе 1934 г. редактор «Нового мира» И.М. Гронский усомнился, пропустит ли цензура страницы романа «Горы» об истории коммун на Алтае. Зазубрин вновь обратился к Горькому, ответ которого помог и этой части романа благополучно пройти через цензурные препятствия[210].

«Горы» в письме Б.М. Волину Горький поставил в один ряд с «Поднятой целиной» Шолохова, (правда, как бы авансом, рассчитывая на продолжение романа): «Роман же этот я ценю весьма высоко, будучи убежден, что автору удалось написать произведение именно эпического тона, и что вместе с книгой Шолохова это - весьма удачный шаг вперед нашей литературы. Наш реализм должен быть именно героикоэпическим, для того, чтобы художественно преодолеть “золаизм” и натурализм и дать подлинно художественно отображение действительности. Мне кажется, что Зазубрин сделал в этом направлении шаг дальше Шолохова»[211].

Объяснить высокую оценку Горьким этого произведения можно не только художественными достоинствами романа (которых он не лишен), но и совпадением убеждений Горького с художественной идеей романа Зазубрина.

Концепция личности в публицистике Горького 1930-х гг. основывалась на идее о «новом типе человека, созданного советской действительностью»[212]. Эту концепцию можно назвать стержнем мировоззрения писателя в последние годы жизни. С ней связано, в частности, и отношение Горького к коллективизации, которую он в письме И.В. Сталину 8 января 1930 г. оценил как «переворот почти геологический»: «Уничтожается строй жизни, существовавший тысячелетия, строй, который создал человека крайне уродливо своеобразного и способного ужаснуть своим животным консерватизмом, своим инстинктом собственника»[213]. Из приведенной цитаты видно, что Горького волновали не столько экономические цели сталинской политики, сколько перспектива масштабного изменения сознания миллионов людей - крестьян-собсгвенников.

Горький развивает эту мысль последовательно и настойчиво: «Ведь нельзя не радоваться, видя и чувствуя, как перерождается мелкий собственник крестьянин, становясь настоящим общественником <...> Бывало, товарищи, работаешь у зажиточного крестьянина или казака и видишь: разумный человек, а односельчанам своим - лютый враг. Сытость и здоровье его скота ему дороже не только жизни прохожего батрака, а дороже и жизни односельчан и даже родственников, которые беднее его»1; «...мужицкая сила - сила социально нездоровая <...> в основе своей не что иное, как инстинкт классовый, инстинкт мелкого собственника, выражаемый, как мы знаем, в формах зоологического озверения». Его «перевоспитание <...> имеет целью изменить классовый тип человека, воспитанного веками зверской собственнической культуры»[214] [215]. В статье «Литературные забавы» Горький писал: «Основная тема всесоюзной литературы - показать, как отвращение к нищете перерождается в отвращение к собственности. В этой теме <...> заключен материал для создания “положительного” типа человека-героя...»[216].

В Архиве А.М. Горького сохранились письма и документы, по которым можно судить, что Зазубрин имел довольно трезвое и ясное представление о том, что творится в деревне, обо всех «перегибах» и злоупотреблениях (см. гл. 2). Позиции Горького и Зазубрина совпадали в главном: оба они верили в необходимость коллективизации, в то, что она изменит к лучшему жизнь деревни. 5 мая 1930 г. Зазубрин писал Горькому: «Конец 29 и начало 30-го гг. были для СССР полны событиями, по размаху близкими к Октябрьской революции»[217]. В следующем щем письме, от 17 июня, Зазубрин развил эту мысль: «...очень жаль, что не можете приехать. Ведь у нас буквально прошел шквал третьей революции. <...> Особенно интересные события разыгрались как раз на территории Сибири. <...> Нынешней зимой я бродил по тайге, объехал массу деревень, видел и слышал все своими собственными глазами и ушами»[218].

Через год, 22 июня 1931 г., он охарактеризовал задуманный роман о хлебозаготовках как «книгу жизнерадостную и полнокровную» и отмечал: «Книгу свою я пишу как итог всем попыткам крестьянства устроить свою жизнь по-своему и как первый шаг рабочего класса к овладению дикой стихией частных собственников»[219]. Здесь наиболее отчетливо во проявилось совпадение замысла Зазубрина с концепцией Горького.

В первую очередь, убеждениям Горького в романе «Горы» соответствовал образ кулака Андрона Морева. Защищая роман от критика 3. Штейнмана, Горький писал в статье «Литературные забавы», что дей-

ствие этого произведения «развертывается на Алтае, в среде звероподобного сибирского кулачья»1.

Создавая образ кулака, Зазубрин использовал традиционный сюжетный ход сибирского романа. История рода Моревых показана как ежедневная привычная будничная цепь преступлений. Родоначальник этого семейства, дед Магафор, - убийца и насильник. Богатство крепкого хозяина замешано на крови, обмане, жадной жестокости. Такова же, напомним, история рода Чураевых в романе Г.Д. Гребенщикова, Громовых в романе В.Я. Шишкова «Угрюм-река».

Зазубрин постоянно подчеркивает звериное начало в человеке и человеческих отношениях. Через весь роман проходит характерный для сибирской литературы образ медведя, становясь символически многозначным. Зазубрин даже переиначивает на свой лад известную пословицу. «Человек человеку медведь», - говорится в романе. Как реализация метафоры воспринимается и поговорка «медвежий угол». Иностранцы-концессионеры намерены «приручить русского медведя». Когда в конце первой книги романа арестованный Андрон Морев бежит из-под стражи, коммунист Безуглый комментирует: «Одним медведем в горах стало больше».

Зверь в изображении заядлого охотника Зазубрина силен и красив, а человек звероподобен. Идея Зазубрина достигает кульминации в сцене срезки рогов у маралов, когда дед Магафор сосет кровь из обрубков рогов, и сноха едва отрывает его от ослабевшего марала (Ср. в романе Г.Д. Гребенщикова: «На съемку рогов старик Чураев в маральник не ходил - не любил он глядеть, как мучают маралов <...> больно было ему глядеть, как объезженный марал, мотая окровавленной головой, носился по саду и приводил в дикий страх безрогих маралух и детенышей <...> А тут еще дичал Ананий. Не помня себя, он носился с длинной веревкой за маралами и, озлобляя непокорных, то и дело становился на край жизни»[220] [221]).

Натуралистическая сцена в романе Зазубрина воспринимается как своеобразная реализация расхожей политической метафоры той эпохи: «Кровь пили все Моревы, Мамонтов, Чащегорев, Бухтеев и Пахтин»[222]. Как и в других сценах романа, здесь параллелизмом подчеркнуто сходство зверя и человека. Андрон своими руками убивает любимую мара-луху Тонконожку. Ее глаза, по-человечьи красивые, напоминали Море-ву девушку Сусанну, которую он безответно любил в молодости и которая предпочла смерть свадьбе с Андроном. «Раз не мне, так лучше никому», - сказал он о погибшей Сусанне своему сопернику. Тонконожке Андрон перерезал горло со словами: «Товарищам тебя не покину!»[223]. Любовь показана Зазубриным как жажда обладания, «звериный инстинкт собственника». Характерен для стиля и мировоззрения писателя эпизод, когда «отец-основатель» рода Моревых Магафор совершает свое первое преступление. На убийство спящих товарищей его толкает не жажда денег, драгоценностей, мехов и т.п., а дикая животная страсть к чужой жене, насильно овладев которой и убив спутников, он начинает свою новую жизнь на Алтае.

Однако не все так однозначно в романе. Тема зверя, особенно образ медведя, развивается и в другом направлении. Прежде всего, отметим, что во внешности самого Зазубрина, по воспоминаниям современников, было что-то медвежье. В одном из первых писем Горькому, будучи редактором журнала «Сибирские огни», Зазубрин называл себя медве-жонком-пестуном, а молодых сибирских писателей и поэтов - медвежатами, у которых трещат ребра от его опеки1.

Следуя традициям сибирского романа, Зазубрин изображает в «Горах» представителей исконной народности - алтайцев, с их почти первобытным мышлением. Молодые охотники Эргемей и Эрельдей разговаривали на медвежьей охоте «шепотом, на особом условном языке, чтобы звери не могли их услышать и понять <...> медведя называли прадедом и великим человеком»[224] [225].

Главный герой романа, коммунист Безуглый, чувствует себя на охоте почти как алтайцы, «люди-дети»: «Он не мог отвести взгляда от пятипалых отпечатков на снегу. Он не в первый раз видел следы медведей. Они всегда волновали его своим сходством с человеческими. Босые предки пробрели тут в утомительных поисках пищи. Он скоро увидит их волосатые мускулистые спины»[226]. По Зазубрину, в каждом человеке много первобытного, что тесно связывает его с матерыо-природой, и звериного, что делает людей извечными врагами друг другу и держит их в состоянии войны всех против всех. Это мироощущение автора, проявляющееся и в образах героев, и в сюжете, и в стиле, вызвало особенно ожесточенные нападки критики.

28 августа 1931 г. Зазубрин писал своей сибирской знакомой Е.Н. Орловой: «Коллективизация, уничтожение частной собственности, а за нею и семьи - оборвут многое звериное в нас. Человека с землей, со звериной волосатой ее грудью будет связывать только женщина. В ласках мужчины и женщины еще долго будет плескаться море, море - колыбель всего живого. В ритме волн древнего океана зародилась жизнь. Мы долго еще не сможем противиться инерции этого ритма. В конце концов нужно ли это? (Сопротивление). Я думаю, что нет»[227].

Нетрудно заметить, правда, что там, где Горький говорит «они», Зазубрин пишет «мы». По замыслу Зазубрина, борьба, коренной перелом

происходит не только в социальной структуре общества, но, не в меньшей степени, в сознании самого главного героя.

Герой романа (как Давыдов в «Поднятой целине» Шолохова) едет в алтайскую деревню проводить хлебозаготовки и создавать колхоз. Он сталкивается с множеством сложнейших жизненных противоречий, в том числе, и в себе самом. Прочитав диалог Безуглого с Андроном Мо-ревым в отрывке, предназначенном для альманаха «Год шестнадцатый», Горький совершенно справедливо отметил, что «кулак весьма красноречив и философия его соблазнительна для индивидуалиста», тогда как коммунист «будто нем по природе своей»1.

Слова Андрона Морева на самом деле очень убедительны: «Не век же, поди, река дурить будет, чертомелить, корежить все? <...> Куро-пашка-птиса и та за свое гнездо бьется, собственность свою соблюдает, не щадя жизни. Каково же хрестьянину собственности лишаться? <...> Коль хрестьянину плохо, то и власти не сладко. Кака бы власть не была, а должна она подмогнуть хрестьянину»[228] [229].

Безуглый, напротив, немногословен в политических спорах, на которые его вызывают разные герои романа. Когда он начинает говорить (например, в образцовой коммуне «Новый путь»), речь его мало убедительна, по крайней мере, с художественной точки зрения. Читатель ждет от героя активных действий, но его характер больше раскрывается во внутренних сомнениях и противоречиях. Он едет на охоту с Андроном Моревым и успокаивает себя: «Неужели я его на хлебозаготовках помилую?»[230]. Он с тоской вспоминает о яблоневом саде, который вырастил его дед. Желание продолжить это великолепное дело несовместимо с сознанием своей миссии в деревне, с мыслью, что кто-то (как и он) пришел описать и забрать у деда его сад. Тоску по этому саду герой буквально вырывает из себя - как собственнический инстинкт. Не раз он ловит себя на мыслях остаться в селе, в своей воссоединившейся семье: «Безуглый с горькой завистью снова подумал о деде. Он хочет, чтобы и у него дети пахали свои поля рядом с его полем, чтобы и его внуки сеяли со своими отцами. Он хочет жить вечно»[231].

В судьбе Безуглого есть некоторые параллели с событиями жизни автора романа: воспоминание о XV съезде партии и Сталине на этом съезде, подозрение в нечистоплотности и угроза исключения из партии; не случайно и созвучие фамилии персонажа с псевдонимом писателя. Он колеблющийся герой. Это смелый человек, герой Гражданской войны в горах Алтая, не понимающий причины своих сомнений и колебаний. Когда-то, во время Гражданской войны Андрон Морев спас Безуглому жизнь, спрятав на пасеке и исцелив от ран. Теперь Безуглый приехал изымать у богатых хозяев хлебные «излишки», «зорить» его хозяйство. Автор облегчает герою острый внутренний конфликт, подчеркивая небескорыстность дальновидного Андрона, «привечающего» раненого красноармейца: «Може ихняя возьмет, и возьмет навдолго»1. Кроме того, во время охоты Безуглый спасает Морева от лап разъяренного раненого медведя. Герои квиты.

На самом деле в Безуглом живо нравственное чувство, независимо от того, какие личные отношения связывают его с «кулаком». И хотя автор сюжетно облегчает герою задачу нравственного выбора, раскулачивание Андрона - трагедия и для уверенного в своей правоте Безуглого. В горах, в разгар охоты на медведей, ему снится сон, в котором перемешаны страшные воспоминания о Гражданской войне с переживаниями настоящего: «Во сне он снова падал с узкой тропы, качался в ветвях кедра, наваливался на Андрона. Он слышал, как под ним хрустели сучья и кости. Он задыхался в густой зелени дерева и в длинных волосах Морева. Безуглый с трудом поднял тяжелые веки. Солнце кусками спекшейся крови запуталось в бороде Андрона, размазалось на щеках. Безуглый в первую минуту не понял, во сне или наяву он раздавил своего спасителя, окровавил его лохматую голову»[232] [233] <Курсив мой. -Л. О.

Горький не счел Безуглого «положительным лицом» романа и видел героя в другом персонаже произведения («Я знаю повесть и знаю, что положительное лице ее - не Безуглый, а другой, рабочий»[234]) - коммунисте Игонине, который, действительно, далеко ушел от своего «звероподобного» прошлого, когда покупал «барыньку» за два пуда муки (выразительный для характеристики «революционных нравов» эпизод- в числе других - был купирован в ряде изданий романа советского периода). Фигура Игонина больше всего в романе «Горы» интересовала Горького[235], он считал Игонина «крупным достижением» автора; в этом персонаже он видел пример перерождения личности эгоистичной и анархической в нового человека: «Мало ли какими путями приходят люди к единой, великой правде <...> Именно из людей такого типа вырабатывались в одну сторону герои подобные Чапаеву и знаменитые партизаны гражданской войны, в другую - Махно, Антонов [и даже Анненков, Унгерн] <...> Игонин воспитывался на сказках о счастливых дураках, в солдатах он узнал, что император Наполеон был поручиком, и сказка для него воплотилась в действительность <...> Вот “мечта”, руководившая Игониным, и это очень правильно взято [Зазубриным] автором, очень типично для многих “героев”. Но Игонин своевременно свернул с дороги, и классовое его “я” победило. Вместо Махно или Антонова он стал честным рядовым коммунистом»1. Игонин привлек Горького тем, что сделал огромный шаг вперед по сравнению с собой прежним. Точно подмечены Горьким и фольклорные корни: Игонин, опьяневший от полной вседозволенности, - это сказочный дурак, мечтающий о принцессе.

Стержень горьковского представления о новом романном герое -идея «превращения», полного преображения человека, мечта о появлении в жизни и литературе совершенного нового типа людей.

В романе Зазубрина «Горы» Горький более всего ценил стремление изобразить социальные преобразования в деревне как трудный процесс рождения нового человека, появление фундаментальных изменений в сознании людей. Оба писателя искренне разделяли эту утопическую идею. Однако довести ее до окончательного воплощения в романе, не исказив жизненной и художественной правды, Зазубрину, вероятно, не удалось. Это вполне могло стать одной из причин того, что роман остался недописанным, - наряду с сокрушительной критикой, цензурными препятствиями и трагической судьбой автора, арестованного и расстрелянного в 1937 г.

* * *

Роман Вс. Иванова «Похождения факира» стоит особняком среди других сибирских романов. Е.А. Краснощекова даже отказывалась считать это произведение сибирским романом: «Лишь самое внешнее прочтение романа Иванова могло породить мнение о нем как об очередном бытовом (сибирском) романе <...> Подробные бытовые описания <...> подчеркивают как раз не основательность этой жизни, а зыбкость, ирреальность, фантасмагоричность её»[236] [237]. Однако сибирский роман не сводится только к изображению «сочного, консервативного сибирского быта»[88]. В «Похождениях факира», при всем ярко выраженном своеобразии этого произведения, можно отметить ряд характерных признаков сибирского романа.

Среди них - сюжет странствия, который лишь внешне выглядит как хаотическое метание бродячей труппы циркачей-неудачников в поисках пропитания по сибирским городкам и селам. Для ивановского героя это путь в Индию, заветную и недосягаемую для него страну свободы духа.

Индия в «Похождениях факира» - своеобразный эквивалент Беловодья, в поисках которого шли в Сибирь целые поколения предшественников «молодого человека» начала XX в. Василий Чураев, герой эпопеи Гребенщикова, разочаровавшись в вере предков, тоже обращает свой взгляд на восточные духовные традиции. Во второй книге, «Спуск в долину», он участвует в научной экспедиции в высокогорьях Памира, откуда вновь возвращается на Алтай.

Е.А. Папкова справедливо замечает пространственную связь Индии, о которой мечтает «факир Сиволот», и Беловодья: «По старообрядческим поверьям, Беловодье находится на Востоке, где-то в районе Тибета. Н.К. Рерих, в начале 1920-х гг. побывавший на Алтае, также отождествлял легендарное Беловодье с буддийской обетованной страной Шамбала (буквально “Белый остров”)»1.

Завершение романа мыслилось Ивановым как сюжетно традиционное для сибирского романа «возвращение блудного сына». Он рассказывал об этом сыну Вячеславу: «В конце книги герой факир после скитаний в цирке возвращался к отцу и к дому. Отец, как в воспоминаниях о детстве, сапогом раздувал самовар, Всеволод видел его над обрывом, поднимаясь к нему снизу. Этим должна была кончаться книга»[239] [240].

Иванов окончательно отказался в своем романе от идеализированного образа Сибири, который на «областническом» этапе развития сибирской литературы (сер. XIX - начало XX вв.) противопоставлялся хронотопу «гиблого места». Сибирь и казахские степи в «Похождениях факира» противопоставлены «Индии» как суровая реальность наивным мечтам юноши-романтика.

Замысел романа восходит к началу 1930-х гг. В воспоминаниях о Горьком Иванов писал, что он приехал в Сорренто в канун 1933 г. весь во власти этого сюжета: «Я вспоминал юность, казахские степи, приуральские леса, сибирские городки, - жизнь грубую, тяжелую и в то же время отличавшуюся сложностью и драматической запутанностью положений, из которых хотелось вырваться - хоть к черту на рога! Хотелось свободы. А так как политическая свобода была мне, юноше, совершенно не ясна и не встречалось человека, который указал бы мне пути к ней, то я жаждал и искал свободы “духовной”. Так натолкнулся я на Индию, на индийских факиров, которые, как думалось юноше, обладают неслыханной духовной свободой и волей. Вот я и устремился в Индию, вот и захотел быть факиром. И здесь, в Сорренто, опять, как в юности, мерещились мне жемчужно-иглистые, искрометные, глазастые- Синд, Раджпутана, Центральная Индия, Декан, желтогрудые рельефные фигуры богов, охоты на тигров и слонов в зыбко-тенистых и плакучих джунглях»[241].

«Критика восприняла первую часть трилогии как автобиографию в духе трилогии М. Горького», - пишет Е.Б. Скороспелова1. Примером такого восприятия является критическая оценка Б.Брайниной: «Лучшие в мировой литературе <.. .> “воспоминания” - автобиографические произведения Горького. Вс. Иванов “вспоминает” свою жизнь отнюдь не прустовски, а иным, именно горьковским методом»[242] [243].

Первая часть романа оказалась самой близкой Горькому по духу и стилю среди произведений Иванова 1930-х гг. В июне 1934 г. Горький писал Иванову: «Дорогой и замечательный “Сиволод” - “похождения Факира” прочитал жадно, точно ласкал любимую после долгой разлуки. Вот, - не преувеличиваю! Какая прекрасная, глубокая искренность горит и звучит на каждой странице, и какая душевная бодрость, ясность. Именно так должен наш писатель беседовать с читателем и вот именно такие беседы о воспитательном значении “трудной жизни”, такое умение рассказать о ней, усмехаясь победительно, - нужно и высоко ценно для людей нашей страны»[244].

В этой широко известной оценке обращает на себя внимание, прежде всего, оценка героя, его мировосприятия, побеждающего трудности и противоречия жизни. Горьковский отзыв, до слез растрогавший Вс. Иванова, совпал с единодушным одобрением романа Оргкомитетом. В кратком газетном отчете об обсуждении «Похождений факира» внимание было обращено на другие стороны содержания и формы: «Страшный лик старой России глянул со страниц этой книги. И как живой обвинительный акт этому прошлому проходит целая галерея жертв его - одаренные, но изломанные, исковерканные люди, несущие в себе неосознанный протест против жуткой действительности, страстно мечтающие о более “высоком жребии” и, не видя реального исхода, превращающиеся в чудаков, врунов, фантастов, “творящих легенду”, столь же бессмысленную, как и вся их жизнь. Никогда еще Вс. Иванов не давал произведений, которые бы отличались такой классической ясностью языка, такой четкостью реалистического рисунка, такой идейной и психологической наполненностью, как “Похождения факира”»[245].

Вторая и третья части романа отличаются от первой. Собственно здесь и начинаются «похождения» факира, добровольно оставляющего родной дом под «ласковое» напутствие отца: «И тебе не уйти из Лебяжьего. Ты на себя посмотри, разве с такой мордой уходят»[246]. Да и факиром Всеволод решает стать лишь на последних страницах первой части, оставив свои прежние фантазии: «Ну, зачем нужен мне был этот детский лепет об индийском принце, об Индийском океане, о далеких островах? <...> Отныне я человек низшей касты, но воспитавший в себе чудовищную волю, перед которой должен преклониться мир. <...> Да, теперь я факир. Да, теперь я дервиш»1.

«Что такое роман? - размышлял позднее писатель. - Группа сцен, показывающих, как одинаково действует герой в одном направлении. И затем, во второй или третьей части, новая группа сцен, показывающих как действует герой в ином направлении. И почему он так действует, чем и кем вызваны его действия? Это относится, соответственно, не к одному герою, но и ко всей группе героев романа»[247] [248]. По этому принципу и был построен его роман «Похождения факира». Причем в дальнейшем героя ждала еще одна трансформация. «Буду надеяться, - писал он Горькому, - что Вам понравится четвертая и пятая части, - там я покидаю разговоры от первого лица и начинаю писать об В. Иванове, лице, несомненно, собирательном, в третьем лице, - и писать по-иному...»[249] Планы эти не осуществились. Вторая и третья книги вызвали резкое неприятие критики, чего Иванов, по-видимому, не ожидал. Оно совпало с отрицательной оценкой Горького.

Описывая странствия своего героя, Иванов то и дело прибегал к авторским отступлениям и вставным эпизодам (вроде анекдотов Филиппинского), которые затягивают движение сюжета и затрудняют читательское восприятие.

При внимательном прочтении этих частей романа можно увидеть, что отступления от сюжета были нужны автору для отражения главного конфликта романа: столкновения внутреннего мира героя с жестокостью реальной жизни, грубо вторгающейся в него и почти всегда разрушающей плоды буйной фантазии героя. Воздушные замки не облегчают жизнь их создателя, а скорее осложняют ее. Вымысел сталкивается с действительностью, и в этом Иванов следует традициям Сервантеса (что подчеркнуто в романе образом тощей несчастной клячи Нубии, напоминающей Росинанта), Стерна, русского классического романа[250].

Ирония становится главным организующим повествование приемом. Она направлена в том числе - и даже в первую очередь - на самого факира.

Усложненная композиция и причудливо построенный сюжет (в основе своей - сюжет «плутовского романа») раскрывают абсурдность жизни, уловить смысл и разумные закономерности которой герой не в состоянии. Цирк, балаган становится метафорой этого мира. По словам одного из спутников факира, «Россия, милый Всеволод, в сущности говоря, сплошной фокус».

Книга насыщена множеством литературных ассоциаций, детально исследованных ранее - как подсказанных самим автором в тексте и эпиграфах, так и выявленных путем литературоведческого анализа1. Иванов преимущественно опирался на западноевропейскую романную традицию.

Критика восприняла продолжение романа «Похождения факира» как удобный объект для «проработки» во время кампании по борьбе с формализмом и натурализмом. А. Гурштейн писал: «Художественный замысел “Похождений факира”, вся композиция произведения построены по канонам формализма, с его сугубой “литературщиной” и условностью»[251] [252].

Ответом писателя на опасные обвинения было покаяние в «грехе» формализма, несомненно, мучительное для него. В набросках к роману «Поэт» Иванов признавался: «...писать мне стало тяжело» - вследствие «неуспехов» «Похождений факира»[253]. В дневнике за 1944 г. им написан выразительный «Некролог», относящийся, несомненно, к собственной литературной судьбе: «...испытав достаточно много, чтобы стать Горьким, начал писать. Неудачный сочинитель, к которому он принес рукопись, назвал его гением[254]. Напечатали. Был похвален. <...> Говорил речи. Получал награды. Проработан. Разоблачен. Низвержен. Пытаясь выкарабкаться, хвалил врагов и все, что он считал полезным похвалить: в стихах, прозе, в статьях, и в письмах, не говоря уж о домашней беседе. <...> Вновь, - проработан, разоблачен, низвержен. Писал переломанными руками, соображал истоптанным мозгом. И, опять был проработан. После чего, - забыт»[255].

В 1930-е гг. он так и не смог закончить роман. «Похождения факира» дописанные, а точнее переписанные в 1959 г. при подготовке последнего прижизненного собрания сочинений в сущности уже совсем другой роман, отчасти дублирующий его же произведение последних лет «Мы идем в Индию».

Горьковскую оценку второй и третьей части «Похождений факира» следует отграничить от жестокой критической атаки на писателя. Горький поддержал Иванова в эти трудные дни. Т.В. Иванова вспоминала, что писатель ездил к Горькому в Тессели в конце марта 1936 г., следовательно, после своей речи-отречения на московском собрании писателей. Он читал Горькому доработанный вариант пьесы «Двенадцать мо-лодцев из табакерки» и «вернулся домой окрыленным»[256].

В своих оценках романа Иванова Горький исходил из других критериев. В октябре 1935 г. Горький писал Иванову, критически отозвавшись о его пьесе «Двенадцать молодцев»: «...пьеса не доработана, и это не первый Ваш грешок, - “Факира” Вы в конце написали тоже очень жидковато и наспех»1.

Иванов предчувствовал «неуспех» своего романа у Горького: «Вам не нравится, видимо, вторая и третья часть “Факира” <...> Тут уж, конечно, вина автора, что он не смог справиться со своей задачей, а задача его заключалась в том, чтобы показать полную бестолковщину в его “образовании”, - как опыта, в смысле разума, так и в смысле чувств <...> Должно быть, я перегрузил книгу материалом»[257] [258].

Горький отвечал: «Третью часть “Факира” прочитал, не могу сказать - понравилось, ибо все время раздражало многословие, охлаждали длинноты. Но очень хороши страницы, где Вы пишете отца, и, если б Вы отнеслись к этой фигуре более внимательно, - наша литература получила бы своего Тиля, Тартарена, Кола Брюньона. <...> В книге вообще много ценного, я буду читать ее второй раз и, если хотите, отмечу то, что мне кажется лишним»[259].

Главный герой «Похождений факира» во второй и третьей частях романа уже не воспринимается как торжествующий над злой жизнью. Единственный персонаж романа, который в этом смысле оправдывает ожидания Горького - отец. Его образ Горький определил в письме как удачу Иванова, считая, что именно на нем следует сосредоточиться писателю и более детально раскрыть его. Отец Всеволода - персонаж, чьих причудливых иллюзий и оптимистического отношения к жизни не может разрушить никакая реальность. Главный же герой Иванова-страдающий герой.

Всеволод, легкомысленно отрекшийся на первых страницах романа от Бога, во второй части пытается стать «сверхчеловеком», человеком, торжествующим над действительностью. Он разрабатывает собственную «систему», состоящую из аскетических практик и своеобразной медитации на «серебряной поляне», его начинают понимать птицы и звери, он уже слышит, как растут травы. Однако стать «новым человеком» ему не удается. Бабы начинают почитать его как «святого отрока». «Великий стыд овладел мной. Вот тебе и сражение с богом. Вот тебе, Всеволод, и факирство. Вот тебе и новая система. <...> я <...> превратился в юродивого»[260]. На последних страницах третьей части романа он становится человеком без родины и без фамилии: «Что такое родина? -размышлял я <...> это страна, в которой я живу и на языке которой меня ругают и кулаками, взращенными в этой стране, меня колотят. Пища которая произрастает на полях этой страны, проходит мимо меня, дети и женщины смеются надо мной»[261]. Он придумывает сюжеты фантастических романов под псевдонимами Альберт Монти и В. Дорф: «Так как у меня не было родины, то естественно, что мне была безразлична моя фамилия...»1. Он переживает состояние полной потерянности в мире, глубокого личностного кризиса.

Ясно, что «длинноты» и «многословие» относились к легко исправимым «недостаткам» романа. Главное, на чем сосредотачивается Горький, есть ключевой для поэтики романа элемент - образ героя.

Любопытно сопоставить оценку «Похождений...» с откликом Горького на роман Р. Роллана «Кола Брюньон». 13 января 1923 г. Горький писал Роллану: «Какую прекрасную книгу сделали Вы, дорогой друг! <...> как своевременна эта яркая, веселая книга во дни общего смятения духа, в эти дни темного безумия и злобы <...> Гибкой и сильной рукою мастера Вы так вылепили Вашего бургундца, что я физически ощущаю его бытие. <...> Мне очень нравится фламандец Уленшпигель де Косте -ра, но Вы, на мой взгляд, дали более универсальный характер. <...> На днях я прочитал еще одну прекрасную вещь, это роман Кнута Гамсуна “Соки земли” - эпическая идиллия, апология жизни и труда, - чудесная вещь! Там, как и у Вас, главный герой - “ангел простых человеческих дел”, гений труда и борьбы с природой»[262] [263].

В одном из черновых набросков конца 1935 - начала 1936 гг. Горький откровенно писал о том, о чем умолчал в письме Иванову с оценкой «Похождений факира»: о «страдании человеческом <...> писать легко и почти все пишут <...> неплохо. Гаргантюа, Пантагрюэль, Тиль Уленшпигель, Кола Брюньон, Тартарен- не так популярны, как страдальцы. Вс. Иванову “Факир” не удался, а по началу можно было думать, [что] это будет веселая книга»[264].

На протяжении многих лет после смерти Горького Иванов вел в дневниках, черновиках, теоретических набросках долгий диалог с Горьким, продолжал спор, на который, может быть, не осмеливался в письмах и личном общении. Тема страдания - одна из узловых точек этого пожизненного диалога.

В набросках ненаписанного романа «Поэт» (1949-1963) есть такая запись (слова Поэта): «Горький, наверное, правильно говорит, что русская литература - самая пессимистическая в мире. “Мы описываем, как мы страдали...” Но что поделаешь, черт возьми, если мы действительно много страдали? Конечно, очень приятно описать радостного человека, но непрерывная его радость на фоне больших трудностей <...> не будет ли выглядеть глупостью? Вы можете возразить: Кола Брюньон был весел в еще более тяжелые времена <...> Все дело в отношении к фактам. Человек может относиться довольно легко к фактам своих страданий:

есть же такие люди, тем более легко будут они относиться к страданиям других людей...»1.

Не станем оспаривать хорошо продуманной и обоснованной концепции Н.Д. Барановой, связывающей динамику взаимоотношений Горького и Иванова с разным направлением стилистических поисков писателей[265] [266]. Иванов, действительно, «хорошо сознавал, что недовольство Горького вызывалось использованием приемов стилизации, условнофантастических, гротескных форм. Но он испытывал к этим приемам все большее и большее тяготение»[267]. Более того, сопоставив ряд советов сибирским писателям, можно убедиться в последовательности Горького, в устойчивости его взглядов на форму прозаических произведений.

В апреле 1916 г. он писал Шишкову по поводу его повести «Тайга»: «Местами Вы увлекаетесь словом, а многословие делает рассказ жидким. Местами Ваша лирика излишня, тем более излишня, что Вы прекрасно чувствуете лирику фактов, коя всегда несравнимо красивее, а потому и ценнее лирики слов»[268]. В январе 1923 г. примерно то же самое Горький советовал Вс. Иванову: «Лирика Ваша - волчий вой или медвежье рычанье, однако это хорошая лирика. Я ее не хаю, однако она неуместна там, куда Вы ее суете. Дайте ей исток в нарочито лирическом рассказе <...> Но - не надобно вливать мед в деготь быта, ныне лишенного лирики»[269] [270]. В письме А.Е. Новоселову от 8 мая 1917 г. есть слова: «Ваша повесть о суровых людях требует эпического спокойствия, внутренней сжатости» . Они отчетливо перекликаются с мыслью, выраженной в письме Вс. Иванову 13 декабря 1925 г.: «Мне кажется, что современное искусство слова настоятельно требует строгой сжатости, эпического спокойствия, суровой объективности»[271].

Вероятно, претензии Горького к форме произведения начинали кардинально определять его оценку только в том случае, когда совпадали с существенными идейными, мировоззренческими расхождениями. О них Горький предпочитал умалчивать, либо не до конца осознавал, что именно в произведении неприемлемо для него в первую очередь. В восхищенном отклике на первую часть «Похождений факира» тоже есть замечания к форме: «Кое-где слова надобно переставить, и есть неясные фразы»[272], - но они почти незаметны на фоне предыдущих похвал.

* * *

Сибирская литература прошла путь формирования романного жанра - от малых жанров к крупным. Горький сыграл большую роль в этом процессе, поддерживая начинающих писателен советами и реальной помощью. Вс. Иванову Горький рекомендовал «набить руку» на рассказах прежде чем приниматься за крупные жанры. Он помог Г.Д. Гребенщикову с публикацией рассказов в столичных журналах, одобрил его первые сборники, положительно отнесся к замыслу первого романа писателя. Вяч. Шишкова в конце 1910-х гг. воспринимали, прежде всего, как автора «Тайги», которую Горький напечатал в «Летописи». «Горы» Зазубрина увидели свет только благодаря поддержке Горького.

Сибирский роман состоялся, несмотря на сложные исторические условия, в которых пришлось развиваться этой разновидности романного жанра. Он дал множество вариаций, соприкасающихся с другими жанровыми разновидностями. Несмотря на разрыв русской (и сибирской в том числе) литературы на два потока, сибирский роман возник и сохранился как единая традиция. Он соприкасается с множеством жанровых разновидностей романа: областнический роман, семейная хроника, роман воспитания (художественная автобиография), роман-монтаж, роман-река. Для него характерно разнообразие тем и сюжетов.

Незавершенность двух из четырех рассмотренных романов следует, прежде всего, объяснять условиями жесткого внешнего давления на писателей, от которого их не мог защитить даже Горький. Его поддержка и одобрение в конечном итоге оказались бессильны. Зазубрин и Иванов попали под пресс печально известной кампании по борьбе с формализмом и натурализмом.

И все же причины незавершенности этих романов могут быть связаны не только с внешними обстоятельствами, но и с природой самого жанра. «В основе незавершенности и неправильности романной формы лежит своего рода “незавершенность” и “неправильность” самих его героев; изображая неожиданные и непредугаданные моменты в их развитии, роман внушает нам мысль о возможности их постоянного, подлинно неограниченного движения и развития. Это должны быть герои, никогда не удовлетворяющиеся до конца, - иначе сами они становятся пошлыми. <...> В глубоком смысле роман вообще не имеет конца, завершения - и в этом ясно выражается внутренняя сущность жанра», -писал В.В. Кожинов[273].

Нормативная эстетика предполагала известную завершенность романа, абсолютную уверенность автора и героя (которая транслировалась читателю) в конечных целях своего существования, совершенно определенный финал, своего рода happy end. Подлинные произведения писались вопреки этим установкам. Показательным примером является борьба М.А. Шолохова за финал «Тихого Дона», принципиальный отказ от готовых, «идейно выверенных» решений. Таким образом, писатель интуитивно верно оставил своего героя, завершившего «хождения по мукам», на распутье: какая судьба ждет дальше Григория Мелехова, читателю остается только гадать. Эпохе требовался монолитный образ, герой эпоса, а не романа: не сомневающийся, активно действующий, внутренне статичный, аскетически отказывающийся от личной судьбы. Возможно, это еще одна из причин, по которым не были завершены романы В.Я. Зазубрина «Горы» и Вс. Иванова «Похождения факира».

На оценки романов Г.Д. Гребенщикова, В.Я. Шишкова, В.Я. Зазубрина, Вс.В. Иванова, безусловно, влияло личное отношение Горького к писателям. Оно, однако, не было определяющим, а играло, так сказать, роль катализатора реакции: усиливало, придавало его высказываниям ярко выраженный эмоциональный фон. Определяющим фактором в оценках Горького было несовпадение идейного и художественного поиска самого Горького, его представлений о формирующейся советской литературе, его мечты о новом герое, - с тем, что предлагал читателю сибирский роман XX в. Горький стремился к объективному, сдержанному, пластическому изображению действительности. Он отказался от традиционного построения сюжета в «Деле Артамоновых» и особенно -в «Жизни Клима Самгина». Существовали и объективные недостатки романов, что признавали и сами писатели.

  • [1] Азадовский М.К. Литература Сибирская (дореволюционный период) // Сибирская советская энциклопедия. Т. 3. М., 1932. Стб. 171.
  • [2] См.: Потанин Г.Н. Тайжане: Ист.-лит. материалы. Томск, 1997. 302 с.
  • [3] Термин Ю.М. Лотмана. Сюжетное пространство - «совокупность всех текстов данного жанра, всех черновых замыслов, реализованных и нереализованных, и, наконец, всех возможных в данном культурно-литературном континууме, но никому не пришедших в голову сюжетов»; «разные типы культуры характеризуются различными сюжетными пространствами можно говорить об историко-эпохальном или национальном типах сюжетного пространства» или, добавим, региональном. (Лотман Ю.М. О русской литературе: Статьи и исследования (1958-1993). СПб. 1997. С. 716).
  • [4] Кедрина 3. Роман и время // Советский роман. Новаторство. Поэтика. Типология. М., 1978. С. 55.
  • [5] См.: Горький в зеркале эпохи. С. 310; Гребенщиков Г.Д. Письма в Сибирь и Петербург (1907-1917). Бийск, 2008. Кн. 1. С. 13.
  • [6] Шишков В.Я. Речь на юбилее 25 октября 1943 года // Шишков В.Я. Мой творческий опыт. М.: Советская Россия, 1979. С. 73.
  • [7] Шишков. Неопубликованные произведения. С. 274.
  • [8] ЛН Сибири. Т. 2. С. 211-212.
  • [9] Там же. С. 198-199.
  • [10] Иванов. Переписка. С. 31.
  • [11] См.: Иванов. Переписка. С. 74-290; Неизвестный Всеволод Иванов. С. 481 512.
  • [12] Горький и Сибирь. С. 404.
  • [13] Иванов. Переписка. С. 23.
  • [14] Там же. С. 19, 23,35.
  • [15] См.: Сухих С.И. Споры о романе и А.М. Горький // Горьковский сборник (К 100-летию со дня рождения М. Горького). Горький, 1968. С. 49-69.
  • [16] Г-30. Т. 27. С. 243.
  • [17] Сибирские огни. 2008. № 4. С. 181-182. Фельетон А. Курса перепечатан в приложении к статье В. Н. Яранцева «“Настоящее” - журнал несбывшихся надежд».
  • [18] ' Настоящее. 1928 . № 11-12 (форзац); 1929. № 1. С. 8., 11 и др.
  • [19] Настоящее. 1928. № 6-7. С. 6.
  • [20] Настоящее. 1929. № 1. С. 7.
  • [21] Г-30. Т. 25. С. 42.
  • [22] ОЛЕГ. 7949, 7512, 8241, 961.
  • [23] Белая Г.А. К проблеме романного мышления // Советский роман. Новаторство. Поэтика. Типология. М., 1978. С. 181.
  • [24] Подробнее об этом см.: Смирнова Л.Н. Литературное наследие Лидии Сейфулиной (Текстологический обзор) // Текстология произведений советской литературы. М., 1967. С. 336-337.
  • [25] См.: Струкова Т.Г. Английский морской роман Х1Х-ХХ веков. Воронеж, 2000. 297 с.
  • [26] Головко В.М. Герменевтика жанра: проектная концепция литературоведческих исследований // Литературоведение на пороге XXI века. М., 1998. С. 207-211.
  • [27] См., например: Тлостанова М.В. Литература Старого Юга // История литературы США: В 5 т. М., 1999. Т. 2. С. 320-346.
  • [28] Чмыхало Б.А. Литературный регионализм. Красноярск, 1990. С. 6, 58-59.
  • [29] См.: Морозова И.В. «Южный миф» в произведениях писательниц Старого Юга. СПб., 2004. 247 с.
  • [30] См., например: Тлостанова М.В. Литература Старого Юга // История литературы США: В 5 т. М., 1999. Т. 2. С. 320-346.
  • [31] Чмыхало Б.А. Указ. соч. С. 62.
  • [32] См.: Азадовскый М.К. Поэтика гиблого места // Сибирские огни. 1927. № 1. С. 138-158.
  • [33] См.: Анисимов К.В. Проблемы поэтики литературы Сибири Х1Х-начала XX века: Особенности становления и развития региональной литературной традиции. Томск, 2005. С. 23.
  • [34] Казаркин А.П. Проза Сибири в XX веке // Сибирь в контексте мировой культуры. Опыт самоописания: Коллективная монография. Томск, 2003. С. 99.
  • [35] См.: Анисимов К.В. Проблемы поэтики литературы Сибири Х1Х-начала XX века: Особенности становления и развития региональной литературной традиции. Томск, 2005. С. 23.
  • [36] Анисимов К.В. Указ. соч. С. 151.
  • [37] Подробнее см. там же. С. 30-58.
  • [38] Гребенщиков Г.Д. Чураевы. Иркутск, 1982. С. 100.
  • [39] Горький в зеркале эпохи. С. 349.
  • [40] Гребенщиков Г.Д. Чураевы. Иркутск, 1982. С. 69.
  • [41] Там же. С. 189.
  • [42] Бахтин М.М. Формы времени и хронотопа в романе // Бахтин М. М. Вопросы литературы и эстетики. М., 1975. С. 374, 377-379.
  • [43] См.: Чистов К.В. Русская народная утопия. СПб., 2003. 540 с.
  • [44] Анисимов К.В. Проблемы поэтики литературы Сибири XIX - начала XX века: Особенности становления и развития региональной литературной традиции. Томск, 2005. С. 174.
  • [45] Кожинов В.В. Роман - эпос нового времени // Теория литературы: основные проблемы в историческом освещении. Роды и жанры литературы. М., 1964. С. 108.
  • [46] Вяткин Г. Встречи и беседы // Горький и Сибирь. С. 404.
  • [47] Горький и Сибирь. С. 150.
  • [48] Анисимов КВ. Указ. соч. С. 144.
  • [49] Г-30. Т. 26. С. 68-69.
  • [50] Гребенщиков Г.,Ц. Чураевы. Иркутск, 1982. С. 156.
  • [51] Горький в зеркале эпохи. С. 349.
  • [52] Николаев Д.Д. Русская проза 1920-1930-х годов: авантюрная, фантастиче-ская^ и историческая проза: Автореферат дисс. М., 2006. С. 7.
  • [53] Там же. С. 10.
  • [54] Шишков В. Слово // Литературный Ленинград. 1934. № 17(39). 14 апр. С. 3.
  • [55] Письмо П.С. Богословскому от 24 августа 1932 г. (РО ИРЛИ. Ф. 690. Оп. 3. № 232. Л. 24 (об. )).
  • [56] Книга и революция. 1923. № 1. С. 55-56.
  • [57] Последняя статья Льва Лунца // Новый журнал. 1965. № 81. С. 99-103.
  • [58] См.: Мандельштам О.Э. Слово и культура: Статьи. М., 1987. С. 198-203.
  • [59] Иванов. Переписка. С. 26.
  • [60] Там же. С. 30.
  • [61] Неизвестный Всеволод Иванов. С. 505-506.
  • [62] Краснощекова Е.А. Художественный мир Всеволода Иванова. М., 1980.
  • [63] Горький. Письма. Т. 14. С. 161.
  • [64] Там же. С. 332.
  • [65] Письмо М.Л. Слонимскому от 13 марта 1923 г. // Горький. Письма. Т. 14. С. 159.
  • [66] Там же. С. 157.
  • [67] Архив Г. Т. 8. С. 99.
  • [68] ЛН. Т. 70. С. 504.
  • [69] АГ. ПГ-рл 53-19-8.
  • [70] Кожинов В.В. Роман - эпос нового времени // Теория литературы: основные проблемы в историческом освещении. Роды и жанры литературы. М.: Наука, 1964. С. 102.
  • [71] Потанин Г.Н. Роман и рассказ в Сибири // ЛН Сибири. Т. 7. С. 220.
  • [72] Там же. С. 232-233.
  • [73] Цит. по: Слоним М. Современная сибирская литература //Вольная Сибирь. Прага, 1929. №5. С. 45-46.
  • [74] Цит. по: Шкловский М.В. Судьбы, связанные с Сибирью. Новосибирск, 2007. С. 192.
  • [75] Из показаний Л. Мартынова на следствии по делу «Сибирской бригады». Цит. по: Куияев Ст., Куняев С. Растерзанные тени. М., 1995. С. 64.
  • [76] Там же. С. 62.
  • [77] Гребенщиков Г.Д. Алтайская Русь // Алтайский альманах. СПб., 1914. С. 9.
  • [78] Из показаний Л. Мартынова на следствии по делу «Сибирской бригады». Цит. по: Куияев Ст., Куняев С. Растерзанные тени. М., 1995. С. 64.
  • [79] Достоевский Ф.М. Полное собр. соч.: В 30 т. Л., 1972. Т. 4. С. 231.
  • [80] Лотман Ю.М. О русской литературе: Статьи и исследования (1958-1993). СПб., 1997. С. 718.
  • [81] Горький. Письма. Т. 11. С. 99.
  • [82] Горький и Сибирь. С. 404.
  • [83] Горький. Письма. Т. 12. С. 142.
  • [84] Гребенщиков Г.Д. Письма в Сибирь и Петербург (1907-1917). Бийск, 2008. Кн. 1.С. 59.
  • [85] Шишков В.Я. Ватага. Тайга. М., 2009. С. 76.
  • [86] Жеребцов Б. Заметка о сибирской литературе // Новый мир. 1931. № 4. С. 170.
  • [87] Жеребцов Б. Заметка о сибирской литературе // Новый мир. 1931. № 4. С. 171.
  • [88] Там же.
  • [89] Жеребцов Б. Указ. соч. С. 174.
  • [90] Анисимов К.В. Проблемы поэтики литературы Сибири XIX - начала XX века: Особенности становления и развития региональной литературной традиции. Томск, 2005. С. 63.
  • [91] Анисимов К.В. Указ. соч. С. 73.
  • [92] Там же. С. 80.
  • [93] Там же. С. 89.
  • [94] Там же. С. 95.
  • [95] Гребенщиков Г.Д. Чураевы. Иркутск, 1982. С. 107-108.
  • [96] Горький и Сибирь. С. 109.
  • [97] Кожинов В.В. Роман - эпос нового времени // Теория литературы: основные проблемы в историческом освещении. Роды и жанры литературы. М.: Наука, 1964. С. ПО.
  • [98] Неопубликованные письма В.Я. Шишкова // Сибирские огни. 1959. № 2. С. 179. Переписка В.И. Анучина // Сибирские огни. 1961. № 4. С. 184. Гребенщиков Г.Д. Чураевы. Иркутск, 1982. С. 11. Шишков В.Я. Собрание сочинений: В 8 т. М., 1983. Т. 3. С. 9.
  • [99] Шапошников В. Шестидесятое половодье «Угрюм-реки» // Сибирские огни. 1988. №6. С. 158.
  • [100] РО ИРЛИ. Ф. 690. Оп. 3. № 231. Л. 43 (об.).
  • [101] Слоним М. Современная сибирская литература // Вольная Сибирь. Прага, 1929. №5. С. 29.
  • [102] Сибирские огни. 1922. № 5. С. 182-183.
  • [103] Гребенщиков Г.Д. Чураевы. Иркутск, 1982. С. 25.
  • [104] Зазубрин В.Я. Два мира. Горы: Романы. Иркутск, 1980. С. 340-341.
  • [105] Там же. С. 342-343.
  • [106] Архив Горького. Т. 10. Кн. 2. С. 378.
  • [107] ЛН Сибири. Т. 2. С. 182.
  • [108] Черняева Т.Г. Георгий Гребенщиков и его роман «Чураевы» // Сибирь в контексте мировой культуры. Томск, 2003. С. 76.
  • [109] Казаркин А.П. Проза Сибири в XX веке // Там же. С. 103.
  • [110] Литературная энциклопедия терминов и понятий. М., 2003. Стб. 892.
  • [111] Горбов Д. У нас и за рубежом: Литературные очерки. М., 1928. С. 71.
  • [112] Горький в зеркале эпохи. С. 353.
  • [113] Алексеев Г.В. Георгий Гребенщиков «Чураевы», «Путь человеческий» // Новая русская книга. Берлин, 1922. № 9. С. 14.
  • [114] Левинсон А. Очерки литературной жизни. Три романа // Последние новости. 1922. № 550. 31 янв. С. 3.
  • [115] Гребенщиков Г.Д. Чураевы. Иркутск, 1982. С. 81, 88-89.
  • [116] Анисимов К.В. Проблемы поэтики литературы Сибири XIX - начала XX века: Особенности становления и развития региональной литературной традиции. Томск, 2005. С. 284.
  • [117] Горький и Сибирь. С. 303.
  • [118] Анисимов К.В. Проблемы поэтики литературы Сибири XIX - начала XX века: Особенности становления и развития региональной литературной традиции. Томск, 2005. С. 277.
  • [119] Гребенщиков Г.Д. Чураевы. Иркутск, 1982. С. 122. Гребенщиков Г.Д. Чураевы. Иркутск, 1982. С. 120-122. Там же. С. 122-123 Там же. С. 121. Вяткин Г. В просторах Сибири // Речь. 1913. № 281. 14 нояб. С. 6.
  • [120] Анисимов К.В. Проблемы поэтики литературы Сибири XIX - начала XX века: Особенности становления и развития региональной литературной традиции. Томск, 2005. С. 276.
  • [121] «“Пришельцы” - очень уж перегружены “областным национализмом” - оставьте сей вопрос публицистике, если не чувствуете в себе силы быть объективным в этом вопросе, когда пишете рассказ» (письмо Гребенщикову от 10 (23) января 1913 г. (Горький. Письма. Т. 10. С. 241)).
  • [122] Гребенщиков Георгий. Наташино письмо: Из романа «Оекан Багряный» // Иллюстрированная Россия. 1934. № 46 (496). 10 нояб. С. 1-6. АГ. ГЖВ 7-1-52.
  • [123] Шишков В.Я. Письма к В. С. Миролюбову (1912-1919) // Литературный архив. 5. М.-Л., 1960. С. 252.
  • [124] Слоним М. Современная сибирская литература // Вольная Сибирь. Прага, 1929. № 5. С. 29-30.
  • [125] Тельбес - река и поселок при руднике по добыче железной руды. Здесь имеется в виду первоначальное название Кузнецкого металлургического комбината - Тельбесский.
  • [126] Даем ответы на всякие мучительные литвопросы: Доклад А. Курса на диспуте «Нужна ли нам художественная литература» // Настоящее. Новосибирск, 1929. №2. С. 8, 11.
  • [127] Шишков. Неопубликованные произведения. С. 274.
  • [128] Цит. по: Еселев Н.Х. Шишков. М., 1973. С. 132-133.
  • [129] Казаркин А.П. Проза Сибири в XX веке // Сибирь в контексте мировой культуры. Томск, 2003. С. 108.
  • [130] Бутенко Ф. Между Достоевским и Маминым-Сибиряком (О Вяч. Шишкове) // Борьба за стиль. Л., 1934. С. 219, 235.
  • [131] Там же. С. 246.
  • [132] Там же. С. 215.
  • [133] Там же. С. 246.
  • [134] Горский Н. Лубочная интерпретация серьезной темы // Художественная литература. 1934. № 4. С. 22-24.
  • [135] Майзель М. Вячеслав Шишков: Критический очерк. Л., 1935. С. 116-117.
  • [136] Штейнман Зел. Против натурализма: К литературной дискуссии // Вечерняя красная газета. 1936. № 72. 28 марта. С. 2.
  • [137] Литературный критик. 1934. № 9. С. 104.
  • [138] Воспоминания о В. Шишкове. М., 1979. С. 244.
  • [139] Шишков. Неопубликованные произведения. С. 267.
  • [140] Евстафьева Е. А. М. Горький и В.Я. Шишков // Ученые записки Калужского гос. пед. ин-та. Калуга, 1963. Вып. 11. С. 149-175.
  • [141] См.: Милявский Б. Шестидесятые - о двадцатых // Вопросы литературы. 1965. №3. С. 184.
  • [142] Казаркин А.П. Проза Сибири в XX веке // Сибирь в контексте мировой культуры. Томск, 2003. С. 108.
  • [143] ЛН Сибири. Т. 2. С. 364; Архив Горького. Т. 10. Кн. 2. С. 360.
  • [144] РО ИРЛИ. Ф. 690. Оп. 3. № 232. Л. 13 (об.)
  • [145] Там же. Л. 19.
  • [146] Шишков. Неопубликованные произведения. С 277.
  • [147] АГ. ПГ-рл 53-19-8.
  • [148] Архив Горького. Т. П.С. 333.
  • [149] Шугаев А.П. Наш главный шеф. (АГ. МоГ 13-55-1. Лл. 2-3).
  • [150] Г-30. Т. 30. С. 367.
  • [151] РО ИРЛИ. Ф. 690. Оп. 3. № 232. Л. 34-34 (об).
  • [152] Беленький Е. Горьковская тетрадь. Новосибирск, 1972. С. 217.
  • [153] Яновский Н.Н. Роман Вячеслава Шишкова «Угрюм-река» // Литература Сибири: История и современность. Новосибирск, 1984. С. 71.
  • [154] Овчаренко А.И. М. Горький и литературные искания XX столетия. М., 1982. С. 44.
  • [155] Редькин В.А. Вячеслав Шишков: Новый взгляд. Тверь, 1999. С. 7.
  • [156] Горький М. Еще раз об «Истории молодого человека» // Г-30. Т. 26. С. 308.
  • [157] Там же. С. 310.
  • [158] Г-30. Т. 27. С. 309.
  • [159] Г-30. Т. 26. С. 316.
  • [160] Шишков В.Я. Собр. соч.: В В т. М., 1983. Т. 3. С. 67.
  • [161] Там же. Т. 4. С. 209.
  • [162] Работа над романами шла одновременно. Писатели жили в Детском Селе и часто встречались.
  • [163] Шишков В.Я. Собр. соч.: В 8 т. М., 1983. Т. 3. С. 241.
  • [164] Термин А.Я. Эсалнек: Эсанек А.Я. Типология романа. М., 1991. С. 18-19.
  • [165] Цит. по: Еселев Н.Х. Шишков. М., 1973. С. 132.
  • [166] Шишков В.Я. Мой творческий опыт. М., 1979. С. 64.
  • [167] Югов А. О жизни и подвиге // Воспоминания о В. Шишкове. М., 1976. С. 278.
  • [168] Коган Л.Р. Из воспоминаний // Там же. С. 141.
  • [169] См. уморительно смешную сцену «медвежьей охоты» губернатора (часть 7, гл. 5; Шишков В.Я. Собр. соч.: В 8 т. М., 1983. Т. 4. С. 318-323).
  • [170] Коган Л.Р. Из воспоминаний // Воспоминания о В. Шишкове. М., 1976. С. 143.
  • [171] Слоним М. Современная сибирская литература // Вольная Сибирь. Прага, 1929. № 5. С. 28.
  • [172] Письма В.Я. Шишкова к П.С. Богословскому // Русская литература. 1973. №4. С. 150.
  • [173] Шишков В.Я. Собр. соч.: В 8 т. М., 1983. Т. 4. С. 210.
  • [174] Там же. С. 348.
  • [175] Жихарева К.М. Десять лет // Воспоминания о В. Шишкове. М., 1979. С. 84.
  • [176] Шишков. Неопубликованные произведения. С. 266.
  • [177] Кожинов В.В. Роман - эпос нового времени // Теория литературы: основные проблемы в историческом освещении. Роды и жанры литературы. М.: Наука, 1964. С. 136.
  • [178] Мандельштам О.Э. Слово и культура: Статьи. М., 1987. С. 73.
  • [179] См., например: Трушкин В.П. Литературная Сибирь первых лет революции. Иркутск, 1967. С. 162; Яновский Н.Н. История и современность. Новосибирск, 1974. С. 85.
  • [180] Слоним М. Современная сибирская литература // Вольная Сибирь. Прага, 1929. №5. С. 38
  • [181] Печать и революция. 1922. Кн. 1. С. 295.
  • [182] ' ЛН Сибири. Т. 2. С. 228.
  • [183] Сейфуллина Л.Н. Критика моей практики // Сейфуллина Л.Н. Собрание сочинений: в 4 т. М. 1969. Т. 4. С. 263.
  • [184] Правдухин В. Молодая литература в Сибири // Правда. 1922. № 239. 22 окт. С. 4.
  • [185] ЛН Сибири. Т. 2. С. 356.
  • [186] Из письма Зазубрина Горькому от 26 апреля 1932 г. (АГ. ПР-рл 16-33-27).
  • [187] Архив Горького. Т. 10. Кн. 2. С. 350.
  • [188] См.: ЛН Сибири. Т. 2. С. 265.
  • [189] АГ. ПрГ 1-38-1.
  • [190] Г-30. Т. 24. С. 464.
  • [191] Там же. С. 463.
  • [192] Архив Г. Т. 10. Кн. 2. С. 366.
  • [193] См.: ЛН Сибири. Т. 2. С. 271-272.
  • [194] АГ. КГ-п 28-27-27.
  • [195] АГ. ПР-рл 16-33-21.
  • [196] Спиридонова Л.А. М. Горький: диалог с историей. М., 1994. С. 234.
  • [197] 'См.: Блюм А. Запрещенные книги русских писателей и литературоведов. 1917-1991: Индекс советской цензуры с комментариями. СПб., 2003. С. 84.
  • [198] См. там же. С. 15-16.
  • [199] АГ. КГ-п 28-27-29
  • [200] АГ. КГ-п 28-27-30.
  • [201] АГ. КК-рл 6-11-2.
  • [202] Яновский Н.Н. Жизнь и творчество Владимира Зазубрина // Яновский Н.Н. История и современность. Новосибирск, 1974. С. 111.
  • [203] АГ. КГ-п 28-27-13.
  • [204] АГ. КГ-п 28-27-28.
  • [205] АГ. КГ-п 28-27-39.
  • [206] Архив Г. Т. 10. Кн. 2. С. 379.
  • [207] Там же. С. 378.
  • [208] АГ. КГ-п 28-27-40.
  • [209] АГ. КГ-п 28-27-47. И.М. Гронский - редактор журнала «Новый мир». Б.М. Волин - начальник Главлита.
  • [210] См. Архив Г. Т. 10. Кн. 2. С. 384.
  • [211] Архив Г. Т. 10. Кн. 2. С. 379. АГ. ПГ-рл 16-33-26.
  • [212] Г-30. Т. 27. С. 84.
  • [213] Из переписки А.М. Горького // Известия ЦК КПСС. 1989. № 7. С. 215.
  • [214] Г-30. Т. 27. С. 78.
  • [215] Там же. С. 148-149.
  • [216] Там же. С. 257.
  • [217] Архив ГЛ. 10. Кн. 2. С. 365.
  • [218] ЛН Сибири. Т. 2. С. 272.
  • [219] Архив ГЛ. 10. Кн. 2. С. 367.
  • [220] Г-30. Т. 27. С. 267.
  • [221] Гребенщиков Г.Д. Чураевы. Иркутск, 1982. С. 35-36.
  • [222] Зазубрин В.Я. Два мира. Горы: Романы. Иркутск, 1980. С. 460.
  • [223] Там же. С. 457,460.
  • [224] Архив Г. Т. 10. Кн. 2. С. 347.
  • [225] Зазубрин В.Я. Два мира. Горы: Романы. Иркутск, 1980. С. 335.
  • [226] Там же. С. 334.
  • [227] ЛН Сибири. Т. 2. С. 389.
  • [228] Горький и корреспонденты. С. 613 (письмо Авербаху от 22 февр. 1933 г.).
  • [229] Зазубрин В. Я. Два мира. Горы: Романы. Иркутск, 1980. С. 344-345.
  • [230] Там же. С. 323.
  • [231] Там же. С. 368.
  • [232] Зазубрин В. Я. Два мира. Горы: Романы. Иркутск, 1980. С. 293.
  • [233] Там же. С. 343.
  • [234] Горький и корреспонденты. С. 613.
  • [235] В 1933 г., в процессе подготовки альманаха «Год XVI», он советовал Зазубрину заменить или дополнить диалог Морева и Безуглого рассказом Игонина, поскольку «весь материал альманаха требует дополнения “положительным” образом, т. е. характером»; в другом письме он делился впечатлениями о главах романа, подготовленных для публикации в «Новом мире»: «Кусок - интересный, особенно - рассказ Игонина об Америке» {Архив Г. Т. 10. Кн. 2. С. 378, 381).
  • [236] АГ. ЛСГ 9-13-2.
  • [237] Краснощекова Е.А. Художественный мир Всеволода Иванова. М.: 1980. С. 214.
  • [238] Там же.
  • [239] Папкова Е.А. Всеволод Иванов // Русская литература 1920-1930-х гг. Портреты писателей (в печати). См. также: Чистов К.В. Русская народная утопия: (Генезис и функции социально-утопических легенд). СПб., 2003. С. 302-303.
  • [240] Иванов Вяч.Вс. «И мир опять предстанет странным...» // Иванов Вяч.Вс. Избранные труды по семиотике и истории культуры. М., 2000. Т. 2. С. 507-508.
  • [241] Горький и Сибирь. С. 374.
  • [242] Скороспелова Е.Б. Русская проза XX века: От А. Белого («Петербург») до Б. Пастернака («Доктор Живаго»). М., 2003. С. 188.
  • [243] Брайнина Б. Мещане и мечтатели // Художеств, литература. 1935. № 1. С. 5.
  • [244] Иванов. Переписка. С. 59.
  • [245] Победа советской литературы: На чтении нового романа Вс. Иванова «Похождения факира» // Литературная газета. 1934. № 49 (365). 20 апр. С. 4.
  • [246] ' Иванов Вс.В. Собрание сочинений: В 8 т. М., 1975. Т. 4. С. 131.
  • [247] Иванов Вс.В. Собрание сочинений: В 8 т. М., 1975. Т. 4. С. 134.
  • [248] Иванов. Переписка. С. 239.
  • [249] Там же. С. 67.
  • [250] См., например, главу «Литература и “литературность” в “Онегине” в работе Ю.М. Лотмана «Роман А.С. Пушкина “Евгений Онегин”» (Лотман Ю.М. Пушкин. СПб., 1995. С. 434-444.
  • [251] Подробнее см.: Краснощекова Е.А. Художественный мир Всеволода Иванова. М., 1980. С. 195-250.
  • [252] Гурштейн А. В поисках Индии // Правда. 1935. 19 дек. С. 4.
  • [253] Иванов. Переписка. С. 98.
  • [254] Имеется в виду Антон Сорокин.
  • [255] Иванов Вс.В. Дневники. М., 2001. С. 314.
  • [256] Иванова Т.В. Мои современники, какими я их знала. М., 1987. С. 103.
  • [257] Г-30. Т. 30. С. 405.
  • [258] Иванов. Переписка. С. 66-67.
  • [259] Там же. С. 68-69.
  • [260] Иванов Вс.В. Собрание сочинений: В 8 т. М., 1975. Т. 4. С. 335.
  • [261] Там же. С. 591.
  • [262] Там же. С. 660.
  • [263] 1 Горький. Письма. Т. 14. С. 125-126.
  • [264] Горький М. Полное собрание сочинений. Варианты к художественным произведениям. М.: Наука, 1977. Т. 5. С. 718.
  • [265] Иванов. Переписка. С. 109.
  • [266] См.: Баранова Н.Д. М. Горький и советские писатели. М., 1975. С. 172-205.
  • [267] Там же. С. 200.
  • [268] Горький. Письма. Т. 12. С. 44.
  • [269] Там же. Т. 14. С. 129.
  • [270] Горький. Письма. Т. 12. С. 142.
  • [271] Иванов. Переписка. С. 29.
  • [272] Там же. С. 59.
  • [273] Кожинов В.В. Роман - эпос нового времени // Теория литературы: основные проблемы в историческом освещении. Роды и жанры литературы. М.: Наука, 1964. С. 121, 123.
 
< Пред   СОДЕРЖАНИЕ     След >